Дело о деньгах. Из тайных записок Авдотьи Панаевой
Шрифт:
Предисловие
Эта книга возникла как ответ на мои же вопросы. Знакомясь с биографиями русских писателей и с их творениями, я часто спрашивала себя: а какие они были? Что и кого любили? Чем занимались, кроме литературы? Ведь не могли же они полностью вместиться в свои книги, письма или воспоминания друзей…
Мои рассказы и повести о Пушкине, Тургеневе, Герцене, Белинском и Авдотье Панаевой – результат внимательных штудий, размышлений и фантазии, настоенной на интуиции. Интуиция вела меня за собой, когда недоставало информации, когда, как в случае с Авдотьей Панаевой, были сожжены письма – тогда я была вольна в своих «прозрениях». И до сих пор мне кажется, что моя картина верна, что все именно так и было.
Меня волновали
Рассказы часто писались в ходе работы над большой исследовательской статьей, основанной на письмах и документах. Тем интереснее было с помощью фантазии заполнять лакуны и достраивать жизненные повороты.
Буду рада, если читатели с моей помощью перенесутся в другой век и заинтересуются судьбами моих таких известных и таких загадочных героев.
А. Я. Панаева
Дело о деньгах
Из тайных записок Авдотьи Панаевой
Часть первая
Эти записки я сожгу, равно как и письма Некр – ва, толстую, перевязанную алой лентой пачку. И пусть потомки удивляются. Как это в своих опубликованных воспоминаниях она ничего не пишет ни о своих чувствах, ни о своих отношениях с Пан–ым, ни о своих отношениях с Некр – ым! Верно, не пишу – и делаю это сознательно. Чтобы не питать ваше больное скверное воображение, уважаемые. Слишком много сплетен вылили вы на мою бедную голову. Слышу ваши негодующие крики: «Письма Некр– ва, нашего национального гения, как у нее поднялась рука их сжечь!» А вот поднялась. И жаль, что вы, уважаемые, не прочтете ни этих любовных писем, ни этих моих записок. Очень, очень было бы для вас любопытно. Но не прочтете! Сожгу – и то, и другое.
А для чего пишу записки – сама не знаю, наверное, чтобы разобраться в себе самой. Не буду соблюдать ни хронологии, ни сюжета. Пишу для себя – что вспомнится, то и хорошо.
Отца до десяти лет я обожала и боялась. Он был очень надменный человек. Мог быть злым и саркастическим. Однажды при мне так высмеял одного актера, который пришел к нему на занятия и невнятно произносил текст, что актер зашатался и повалился на пол. Его откачивали водой. Злым отца сделал Пушкин. Это я поняла, когда еще училась в театральной школе. Нас, воспитанников, там ничему путному не учили, но при школе была библиотека, и я до дыр зачитала отысканные в ней романы Лажечникова, повести Марлинского и пьесы Озерова. Книг Пушкина там не было. Но один мой хороший приятель Саша Мартынов, в будущем прекрасный актер, принес мне переписанные от руки сочинения нашего великого поэта. Я прочла их в один день и попросила еще. У Саши больше ничего из Пушкина не было, разве что одна его рецензия на игру театральных актеров, написанная еще в 20 – х годах. Екатерина Семеновна Семенова получила эту статью в подарок из рук самого поэта, тогда полумальчика, и разрешила снять с нее копию. Мартынов мне эту копию принес, я прочла. Когда дошла до фамилии Брянский, подумала сначала, что это отцов однофамилец. Но тут же поняла, что это сам отец.
Ух, как Пушкин его раскурочил. Как над ним поиздевался! Как все в этом Брянском, ну почти все, ему не нравилось – и деревянный, и неживой, и стихи плохо декламирует. А мне – то все – все в отце – актере нравилось. Был он на сцене всегда очень красивый, статный и высокий, голос его долетал до последних рядов, и, хотя низкого тембра, приятен был для слуха. В Озеровском «Эдипе в Афинах» отец всегда вызывал восторг зрителей, дамы в публике рыдали, и отца вызывали на сцену несчетно, а тут такая язвительная рецензия! Я представила, как больно было отцу это читать, как хотелось расправиться с этим мальчишкой, возомнившим себя критиком.
Какой – то молокосос из рода Пушкиных охаивал актера Императорских театров Брянского, самого Брянского, партнера великой Екатерины Семеновны Семеновой. О Семеновой молокосос писал с восхищением, давний соперник отца – Яковлев – ему также нравился. Можно представить, как тогда взъярился отец, как после этой статейки не знал, на кого излить ярость и негодование, как кричал на мамашу и ее постных сестер, как досталось от отцовского арапника ни в чем не повинному Алмазке.
Видно, отец не легко пережил позор этой оценки, ведь если поначалу он мог не придать большого значения высказываниям молокососа, едва вышедшего из школьных пелен, то с годами вес каждого пушкинского слова непропорционально возрастал, стихоплет превратился вначале в политического изгнанника и автора известных в копиях противогосударственных стихов, потом во всеми любимого национального поэта.
Сейчас я понимаю, откуда у отца эта патологическая ненависть к стихотворцам, «виршеплетам», как он их называл. Некр – ва он не переносил, у себя не принимал, при упоминании имени – хмурился. Вообще отец был строгих понятий.
Я знаю, что в глубине души он не хотел, чтобы я стала «актеркой», одной из тех, кто живет на содержании у богатенького покровителя. Как – то случайно я услышала возбужденный разговор в спальне родителей, то и дело звучало мое имя, я насторожилась. Мамаша визгливым шепотом докладывала отцу, что Титюс, наш балетмейстер, ей на меня жалуется, что я плохо посещаю класс, не слушаю его указаний и притворяюсь неумехой. Все в самом деле так и было. Я не хотела становиться балериной, не хотела и все. В классе хромоногого жилистого Титюса стояла на нетвердых дрожащих ногах, сбивалась с такта, видела, что он едва сдерживается, чтобы не огреть меня палкой.
Сдерживался он из – за моего отца – Брянского боялись. Однажды в перерыве Титюс неожиданно явился в класс. В тот момент я передразнивала француженку Тальони, гастролировавшую в Петербурге, делала пируэты и фуэте под громкое одобрение и аплодисменты товарок. Титюс видел мои прыжки, стоя в дверях. Среди возникшей тишины он проковылял ко мне, на середину залы, громко стуча палкой по паркету. Запомнился его яростный зрачок, он бешено глядел мне в лицо: «У нее стальной носок, а она притворялась расслабленной!»
Титюс обмана мне не простил, нажаловался матери, а та передала отцу. Отец, как было тогда положено, за провинность меня наказал. Бил не сильно, ремнем, не арапником, как обыкновенно бивал Алмазку. Во время этой экзекуции я надрывалась от крика, орала не столько от боли, сколько от негодования. Как он смеет меня бить! И почему? Ведь я своими ушами слышала его раздраженный шепот в ответ на слова матери: «Дунька не хочет в балерины». – Правильно не хочет, б – и они все. Продажные твари. Не балет, а великокняжеский … последнее слово он проглотил – в этом месте мать, наверное, закрыла ему рот, ибо боялась чужих ушей; жили мы на казенной квартире, и любой из соседей мог донести; шепот прекратился, и я прошмыгнула в детскую. Уже тогда, в 10 лет, я знала, что такое «б – и» и примерно представляла, что имел в виду отец.