Дело огня
Шрифт:
По мере приближения к дворцу все больше вокруг делалось целых изгородей, за которыми шелестели садики, не погибшие от жара, а от патрулей стало и вовсе не продохнуть. Тэнкэн сделал несколько кругов по Каннотё и Сэймэйтё, понял, что к Санбонги не пробьется, и бессильно опустился на каменную ступень, отмечавшую вход в разрушенное святилище. Пожар сюда не добрался, святилище развалили так, на всякий случай.
Меч, подумал он, вот источник всех неприятностей. Человек с мечом в выгоревшем Киото мог быть только охранителем порядка либо беглым ронином. Юноша знал: если бросить меч, жизнь станет много проще — но бросать не собирался.
На небе загорались первые звезды, в развалинах копошились бродяги — уже не погорельцы, пытающиеся выручить остатки скарба, а обычные мародеры. Сквозь
— Эй, ты! — обратилась к нему какая-то оборванка. — Чего расселся тут? Это наше место! Плати или уходи!
Юноша поднялся, опираясь на меч, который оборванка в сумерках, как видно, приняла за обычную палку. Но когда звякнула цуба о ножны, баба бросилась прочь, визжа на ходу:
61
Популярное тогда и сегодня садовое украшение: врытый в землю дном кверху глиняный или медный кувшин над плоской посудиной. Капая сквозь отверстия в дне кувшина, вода издает мелодчный звон.
— Мятежник! Беглый мятежник!
— Будь ты проклята, — прохрипел в отчаянии Тэнкэн. Так хотелось хотя бы отдохнуть — но нужно убираться, пока не сбежалась стража. Преодолевая слабость, он поковылял на звук. Напоследок какое-то чувство заставило Тэнкэна еще раз оглянуться на разрушенный храм и прочесть надпись на привратном столбе: «Святилище знатока Пути света и тени, Абэ-но Сэймэя».
— Сэймэй, — прошептал юноша, молитвенно сложив руки. — Боги ненавидят меня, но ты-то был человеком и помнишь, каково это. Помоги мне, Сэймэй. Пусть у меня все наладится, если я найду это «оленье пугало» и смогу напиться! У меня ничего нет в дар тебе, Сэймэй, но я обещаю отдать всю свою кровь ради Государя.
Наскоро пробормотав эту краткую молитву, Тэнкэн свернул в проулок за храмом и побрел на стук.
Через несколько минут он стоял у ограды, из-за которой доносились теперь не только удары бамбука о камень, но и явственное журчание воды. Ограда поднималась выше человеческого роста, но смежный с нею дом тоже развалили, и Тэнкэн, взобравшись по балкам, перепрыгнул с них на изгородь. Не удержался, свалился в сад и подвернул ногу. Но даже острая боль не могла остановить его сейчас, когда он слышал, видел, обонял близкую влагу.
«Оленье пугало» устроили возле прудика для карпов. Стекая по черепичному желобку из расщелины между камнями, ключевая вода наполняла выдолбленный бамбуковый стебель — и он опрокидывался на оси, падал и с резким щелчком бил в край каменной чаши. Рядом с чашей лежал на подставке черпачок. Юноша отложил меч, зачерпнул воды и осушил посудинку в два глотка, зачерпнул воды и выпил помедленнее, смакуя каждый глоток, и вновь зачерпнул, половину выпил, а вторую вылил на голову, смывая копоть, пепел, пыль и кровь. Рядом выложенные камешки обозначали место, куда сливать воду после омовения рук. Юноша склонился над камнями и опростал еще один черпачок себе на затылок. Из-под земли донеслись прекрасные звуки — словно били в бронзовые колокольчики. Тэнкэн вздрогнул было, но тут же понял, что это суйкинкуцу, «пещерка водяной цитры».
Стоя на коленях, Тэнкэн склонился и слушал. Он знал, что это глупо, что нужно покинуть этот садик как можно скорее, пока звук «водяной цитры» не привлек сторожей — но ничего не мог сделать с собой: тихий звон омывал его душу, словно бы из ада он ненадолго вырвался в рай Будды Амида, и не было сил по доброй воле его покинуть.
Но ад не отпускал. За спиной раздался хруст гравия и голос, почему-то смутно знакомый, спросил:
— Ты что тут делаешь, приятель?
— Я всего лишь зашел напиться и умыться, — Тэнкэн выпрямился, стараясь не опираться на поврежденную ногу. — И если вы не попытаетесь меня задержать, уйду, не причинив вам никакого вреда. Прошу покорнейше, не заступайте мне путь!
С последними словами он выразительно щелкнул цубой о ножны, рассчитывая напугать
— Да ты что же, своих не узнаешь, Тэнкэн? Не бойся, в этом доме никогда не выдадут рыцаря возрождения собакам сёгуна.
Асахина, прищурившись, вгляделся в лицо высокого человека.
— Не господина ли Ато имею честь лицезреть?
— Точно! — Ато подошел ближе, протянул руку. — Ну же, пойдем! Ты в доме друга, в городской усадьбе господина дайнагона Аоки. Я смотрю, несладко тебе пришлось — идем же в дом! Господин будет рад тебя видеть, когда вернется из дворца.
Через час Асахина, чисто отмытый, сытый и даже несколько пьяный, в новеньком юката и с перевязанной щиколоткой, спал беспокойным горячечным сном в гостевых покоях дайнагона, прижимая к груди меч и книгу.
Миура Кэйноскэ (от своего детского имени Какудзиро он отвык на удивление быстро) жестоко ошибся, поступив в Синсэнгуми. Он видел «волков Мибу» на улицах Киото в одеждах ронинов из Ако, словно сошедших со старинной гравюры — воплощение мужества и верности; он слышал о похождениях этих сорвиголов в «веселых домах» и об их подвиге в Икэда-я, и аромат их славы кружил ему голову, как запах свежего мужского пота в додзё. Однажды, мечтал он, и я буду шагать плечом к плечу с этими воинами, под алым знаменем, на котором написано «верность».
Конечно, при жизни отца об этом нечего было и заговаривать. Сакума уважал Кондо — но лишь тем формальным уважением, какое требует от конфуцианца говорить: «даже среди двух человек я непременно найду, чему у них поучиться». Кондо в его глазах был образчиком невежды с просвещенным сердцем. Сакума, как и многие из его круга, увлекался учением Ван Ян-мина, и в деяниях Кондо усматривал принцип единства знания и поступка, а такое единство было в его глазах высоким достоинством… но все же для своего сына он хотел бы иной судьбы, нежели рубиться со всякой сволочью на улицах старой Столицы. Какудзиро — наследник, ему надлежит продолжить дело отца, изучать иноземные науки, сделаться чиновником, а то и министром… Нет, при жизни отца поступить в Синсэнгуми было решительно невозможно.
Однако не было счастья — несчастье помогло: отца зарубили, и Какудзиро получил не только свободу, но и законный предлог мстить за батюшку. Ему нравилась роль убитого горем почтительного сына, помышляющего лишь о мести, она словно была написана для него давно, еще в те годы, когда отец пребывал под домашним арестом, ожидая в любой день гонца со смертным приговором от всесильного министра Ии.
Нельзя сказать, что чувства Какудзиро к убитому отцу были совсем уж неискренни. Они были искренни ровно в той мере, в какой и все прочие его чувства. Так уж вышло, что каждое движение его души проходило перед ним словно бы на сцене Кабуки, и он либо отвергал, либо принимал эту роль. Еще в детстве, читая «Легенду о восьми псах-воинах Сатоми», он примерял на себя роль Кэно, мстящего за бесчестие и смерть отца, воображал себя стоящим на крыше зала Тайгюро, одетым в женское платье, облитым лунным светом, в котором кровь врагов на руках видится черной [62] … Ему бы пошла эта роль. Он был красив, ему все об этом говорили. Служанки наперебой делали намеки, но он презирал их мягкие, пухлые тела, его тошнило от их кисловатого запаха. Сердце его начинало биться чаще в присутствии молодых монахов, красивых носильщиков, чьи ярко татуированные плечи блестели под летним солнцем, а запах пота был крепким, плотным, как конопляная ткань. А в последнее время оно билось чаще при виде людей в одежде ронинов из Ако. Какудзиро влюбился в них — не в кого-то отдельного, а во всех сразу, грубоватых, мужественных парней, полных неукротимой силы.
62
Герой романа Такидзавы Бакина, юноша по имени Кэно, проник в дом своего врага под видом танцовщицы Асакэно. Он был так хорош собой, что свидетель его мести Кобунго даже после резни остался в уверенности, что перед ним девушка.