Дело совести (сборник)
Шрифт:
— Прости, конечно, Лью, — мягко произнес Руис-Санчес, — но так ли ты уверена, что Эгтверчи — именно человек, именно «хнау», душа плюс рацио? Да хоть речь его… Сама ведь жаловалась, что на вопросы он не отвечает, а если говорит, то чаще бессмыслицу какую-нибудь. Я же беседовал со взрослыми литианами, я хорошо знал отца Эгтверчи — так Эгтверчи на них совершенно не похож, не говоря уж о том, чтобы на человека. Неужели события последнего часа ни в чем тебя не убедили?
— Ни в чем, — горячо отозвалась Лью и умоляюще простерла к иезуиту руки. — Рамон, ты же слышал, как он говорит. Мы вместе его выхаживали — ты же знаешь, что никакое он не животное! Когда хочет, он такой умница!
— Вот именно, что схоластика тут совершенно ни при чем, — развернулся к ней Микелис, и Лью вздрогнула — такая боль была в его темных глазах. — Но Району мне этого никак не втолковать. Он все
Он умолк на секунду — другую; потом добавил, чуть ли не с прежней своей мягкостью:
— Может, звучит это и наивно. В конце концов, я даже не биолог — и не психометрист. Но я надеялся на более серьезный прогресс… короче, Рамон выигрывает в связи с неявкой противника. На собеседовании Эгтверчи предстанет таким, как сейчас, что явно не лучшим образом скажется на результате.
Руис-Санчес считал точно так же; правда, сформулировал бы, наверно, несколько иначе.
— Жаль было бы расставаться, я к нему так привыкла, — рассеянно проговорила Лью. Впрочем, очевидно было, мысли ее заняты далеко не Эгтверчи. — Нет, Майк, ты, конечно, прав; решение, в конечном итоге, может быть только одно — его надо выпустить. Он действительно умница, иначе не скажешь. Кстати, если подумать, даже это его молчание — едва ли чисто животная реакция, без опоры на некий внутренний ресурс. Святой отец, может, мы, все-таки, сумеем как-то помочь?..
Руис пожал плечами; ответить ему было нечего. Конечно, на явные обезьянничанье и невосприимчивость Эгтверчи Микелис отреагировал слишком уж, не по поводу бурно; сказывалось недовольство двусмысленным исходом литианской экспедиции. Химик предпочитал, чтобы черное было черным, а белое — белым, и маневр с предоставлением гражданства явно казался ему бихроматором всех бихроматоров. Но если бы только это; что-то, конечно, вплеталось в ниточку, которая без их ведома начинала связывать Микелиса и Лью, — обратившись же к Руис-Санчесу «святой отец», девушка неосознанно как бы превращала его из опекуна Эгтверчи в папашу невесты на выданье.
Ну и что тут еще можно сказать — кроме того, что заведомо не будет услышано? Микелис уже отмахнулся от этого как от «высокоученых теологических разборок» — личных заморочек Руис-Санчеса, никоим образом не замыкающихся на внешний мир. А для Лью то, от чего Микелис отмахнулся, вот-вот станет совсем эфемерным — если уже не кануло в небытие. Нет, Эгтверчи уже ничем не поможешь; поздно — враг рода человеческого взял сына своего под защиту и всей древней мощью сеял раздор. Микелис даже не догадывается, насколько искушен комитет ООН по натурализации в том, чтобы усмотреть разумность в желательном кандидате даже сквозь самый высокий культурно-языковой барьер — ив кандидате практически любого возраста, лишь бы уже подверженном недугу, имя которому «речь». Микелис и помыслить не может, какой накачке от комитета подвергнется комиссия, лишь бы утрясти вопрос о Литии как fait accompli [27] . И часа не пройдет, как комиссия будет видеть Эгтверчи насквозь, а тогда…
27
Fait accompli (фр.) — свершившийся факт.
Тогда Руис-Санчес потеряет последних союзников. Теперь ему виделась Господня воля в том, что он оставлен без ничего и прибудет ко святым вратам налегке — даже по сравнению с Иовом, отягощенным хотя бы верой.
Ибо собеседование Эгтверчи
Выход Эгтверчи в свет отмечался в подземном особняке Люсьена Дюбуа, графа Овернского, — обстоятельство, невероятно усложнившее и без того нервозную жизнь Аристида, неизменного церемониймейстера графини. Любое другое аналогичное мероприятие вызвало бы трудности чисто технические, справляться с которыми Аристид уже привык и доводил персонал до форменного умопомешательства, что отвечало его представлению о максимально эффективной организации труда; но чем угодить десятифутовому чудищу — такой постановкой вопроса Аристиду было нанесено оскорбление поистине чудовищное, и ему лично, и всей его профессии.
Аристид — он же Мишель ди Джованни, уроженец Сицилии, извечного оплота суровой простоты и неурбанизированности, где о катакомбной экономике знали разве что понаслышке, — был настоящим драматургом своего дела и до мельчайших тонкостей представлял, что и как должно происходить у него на сцене. Нью-Йоркский особняк графа зарывался в землю на несколько этажей. Крыло, отведенное для приемов, на один этаж выдавалось над поверхностью Манхэттена; казалось, исполинский город вознамерился очнуться от спячки — или, наоборот, еще толком не устроился в берлоге. Изначально, как выяснил Аристид, здание это было трамвайным депо — унылый краснокирпичный параллелепипед, возведенный в 1887 году, когда трамваи только появились, и на них возлагали немалые надежды. В асфальтовом полу все так же змеились рельсы и кабели, и налет ржавчины покрывал их совсем тоненький — за неполных два века сталь и проржаветь толком не успевает. В самом центре верхнего этажа стоял гигантский паровой подъемник с шахтой, затянутой проволокой; когда-то он опускал в подвальное помещение на ночной отстой целые трамвайные составы. В подвале (оказавшемся двухэтажным) обнаружился разветвленный лабиринт путей и рельсовых стрелок, сходившийся, в конечном итоге, к рельсам в полу платформы подъемника. Сказать, что Аристид был ошеломлен результатами своих раскопок, это ничего не сказать; но по назначению он применил их тут же.
Благодаря его гению, приемы у графини — по крайней мере, наиболее формальная фаза таковых — территориально сводились исключительно к наземному этажу; но Аристид пустил неспешно петлять по рельсовым путям сцепку из четырнадцати двухместных вагончиков: подбирать гостей, которым успели наскучить лишь питие да болтовня, и, погромыхивая на стыках, доставлять к платформе подъемника, опускавшейся — с оглушительным скрежетом и в облаках пара (графиня была без ума от подобного старого хлама) — в полуподвал, где, предположительно, должно было происходить нечто поинтересней.
Как истинный драматург, Аристид хорошо представлял также, на какую аудиторию рассчитывать: в том его работа и заключалась, чтобы происходящее на нижнем уровне действительно было интересней, чем наверху. A dramatis personae [28] он знал как свои пять пальцев: о постоянных гостях графини ему было известно больше, чем им о себе самих, и не имей он привычки держать язык за зубами, последствия могли оказаться самыми ужасными. Тем не менее в своем деле Аристид был истинным художником; взяток не брал и плагиата себе не позволял (разве что автоцитату — другую, если случался творческий застой). И, наконец, как художник он превосходно знал свою патронессу: вплоть до того, что умел рассчитывать, сколько раутов должно пройти прежде, чем можно рискнуть повторить Эффект, Сцену или Ощущение.
28
Dramatis personae (латин.) — действующие лица.
Но что прикажешь делать с десятифутовым пресмыкающимся кенгуру?
Со своего наблюдательного поста в неприметной галерее за колоннадой надо входом Аристид рассматривал первых гостей — те миновали вестибюль и направлялись в коктейль-холл. Церемониал коктейль-парти являлся у Аристида одним из любимейших анахронизмов — и, судя по всему, в данном случае графиня даже не возражала против регулярного, из года в год, повторения. Никакой особой техники почти не требовалось, только совершенно безумные, едва ли не смертоносные смеси, плюс костюмы еще безумней — как на гостях, так и на обслуживающем персонале. Дух высокоштильной формальности, привнесенный костюмами, забавно оттенял всеобщее отпускание тормозов под воздействием алкоголя.