Дело совести (сборник)
Шрифт:
Платформа подъемника погрузилась в кромешную тьму, исполненную запахов ржавчины и сырости; резанули по ушам восторженно-заполошные визги. Затем неожиданно взметнулся с лязгом тяжеленный воротный створ; состав вырвался на свет, описав крутой вираж, пропахал, как плугом, череду распахивающихся двойных дверок и, оглушительно проскрежетав, застыл как вкопанный во тьме еще кромешней, чем прежде.
Из черноты грянули истошные визги, истерический женский хохот, басовитая ругань.
— Держите, падаю!
— Генри, это ты?
— Отвяжись, сучка!
— Я такая пьяная-пьяная!..
— Осторожно, опять
— Скотина, немедленно сойдите с моей ноги!
— Эй, вы же не мой муж!
— У-гу. Ну и что, собственно?
— Послушайте, дама, это уж слишком…
Тут все до единого звуки перекрыла сирена, столь продолжительная и оглушительная, что после того, как вой поднялся далеко в ультразвук, в ушах у Микелиса долго еще стоял звон. Ожили со стонущим рыком механизмы, затеплилось тускло-фиолетовое мерцание…
Не поддерживаемый ничем, состав вращался посреди черной пустоты. Стремительно проносились мимо многоцветные, средней яркости звезды, взлетали, описывали короткую дугу и скрывались из виду, прочерчивая тьму от «горизонта» до «горизонта» всего секунд за десять. Снова доносились крики и хохот, к ним добавилось громкое, бешеное царапанье, — а потом опять взвыла сирена, но на этот раз исподволь, начавшись с еле заметного давления на перепонки, которое перешло в пронзительный зуд будто бы внутри черепа и тошнотворно медленно съехало в инфразвук.
Лью отчаянно цеплялась за руку Микелиса; он же только и мог, что изо всех сил вжиматься в сиденье. Каждая клеточка в мозгу полыхала тревожно и ярко, но от головокружения накатили натуральный паралич и тошнота…
Свет.
Мир тут же стабилизировался. Сцепка сидела как влитая в рельсовом желобе, подпертом массивными кронштейнами, и не двигалась с места. Со дна гигантской бочкообразной полости взъерошенные гости тыкали пальцами в ослепленных новоприкативших и немилосердно улюлюкали. «Звезды» — пятна флуоресцентной краски — переливчато мерцали в свете невидимых ультрафиолетовых ламп. А иллюзию вращения усугубила сирена, расстроив вестибулярный аппарат — «внутреннее ухо», отвечающее за опорно-двигательное равновесие.
— Все на выход! — хрипло вскричал мужской голос. Микелис с опаской глянул вниз; его продолжало слегка мутить. Кричал какой-то огненно-рыжий тип в мятом черном смокинге, разошедшемся на плече по шву. — Ваш поезд следующий. Такие правила.
Микелис решил было наотрез отказаться, но передумал. В конце концов, покрутиться в «бочке» наверняка грозит меньшим членовредительством, чем если сцепиться сейчас с двоими, уже «заработавшими» на обратный проезд в их с Лью вагончике. Правила поведения всюду свои. В борт сцепки гулко ударила выдвинутая снизу лестница; когда настала их очередь, Микелис помог Лью спуститься.
— Лучше не сопротивляйся, — вполголоса сказал он ей. — Когда начнет вращаться, попробуй плавно соскальзывать; если не выйдет, перекатывайся. Пиростилос есть? Ладно, держи тогда мой — если кто вздумает приставать, ткни как следует; а о барабане не волнуйся — похоже, он качественно навощен.
Так оно и было; но к прибытию следующего поезда у Лью зуб на зуб не попадал от страха, а Микелис пребывал в убийственно мрачном расположении духа. Радовало только, что он все-таки не стал скандалить с предыдущей сменой. Вздумай кто сейчас перед ним артачиться, конец мог бы оказаться
В следующем отсеке их до нитки вымочил одеколонный ливень; нельзя сказать, чтобы тот особо способствовал подъему духа — но хоть участие в происходящем требовалось чисто пассивное. Вокруг раскинулся необъятный дивный сад из дутого стекла всевозможных оттенков с ожившими яванскими статуями, выставленными диорамой вдохновенной страсти; композиции были мелодраматичны до предела, но — не считая едва заметной дрожи дыхания — абсолютно недвижны, под стать стеклянной листве. К удивлению Микелиса — ибо намного дальше вопросов собственно научных эстетическое чутье у него не заходило, — Лью разглядывала всю эту сладострастную статику с явным, пусть и хмуроватым одобрением.
— Редкое искусство, намекать на танец при полной неподвижности, — вдруг пробормотала она, словно уловив исходящие от Микелиса беспокойные флюиды. — В живописи — и то непросто, а уж в натуре… Кажется, я догадываюсь, чья это работа; на такое способен единственный человек.
Микелис уставился на нее, будто видел впервые; внезапная вспышка ревности застлала глаза красным, и он вдруг осознал, что любит Лью.
— Кто? — хрипло спросил он.
— Естественно, Цьен Хи. Последний классицист. Я думала, он уже умер, но это не копия…
На выезде сцепка сбавила ход, и две модели жестами, целомудренными до полного неприличия, вручили каждому по расписанному тушью вееру. Одного взгляда Микелису было достаточно, чтобы засунуть свой экземпляр поглубже в карман (просто выбросить означало бы завуалированное признание, будто он способен иметь некое отношение к чему-либо подобному); а Лью завороженно уставилась на иероглиф в углу веера, доставшегося ей, — и сложила тот едва ли не с благоговением.
— Да, — выдохнула она, — это оригинальные эскизы. Мне и в голову прийти не могло, что когда-нибудь у меня будет свой…
Вдруг состав резко рванул вперед. Сад исчез, и они ворвались во многоцветно клубящийся хаос бессмысленных эмоций. Видеть, слышать или ощущать было нечего, но Микелиса потрясло до глубины души, и снова потрясло, и опять. Из горла у него вырвался крик; донеслись приглушенные вопли со стороны. Микелис попытался овладеть собой, но тщетно… хотя, вот оно… нет, опять мимо. Вдуматься бы на секунду…
На секунду вдуматься ему удалось, и он осознал, что, собственно, происходит. Новый отсек представлял собой длинный коридор, поделенный невидимыми воздушными течениями на полтора десятка подотсеков. В каждом клубился цветной дым, а в дыме присутствовал газ, в два счета растормаживавший гипоталамус. Некоторые газы Микелис даже узнал: простейшие галлюциногенные смеси, разработанные чуть ли не век назад, в звездный час транквилизационных фармакоизысканий. Волна за волной накатывали страх, религиозное исступление, берсеркерское неистовство, жажда власти и другие эмоции, навскидку классификации не поддающиеся, — и Микелисов интеллект гневно возопил о столь безответственном вмешательстве в тонкую фармакопею мозга ради секундного «опыта» — каковое, впрочем, практиковалось в эпоху убежищ достаточно широко. Считалось, будто зависимости дымные препараты не вызывают (что, в общем-то, соответствовало истине), — а вот привыкание, конечно, возникало, и не известно еще, что хуже… впрочем, это отдельный разговор.