Дело Судьи Ди
Шрифт:
Чушь.
“Боинг” утробно загудел, принявшись прогревать моторы наконец, а трап, дрогнув, поплыл прочь.
Взлет. Снова.
Небо стало фиолетовым, а земля внизу темной и смутной, похожей на вечернюю тучу, – острое солнце неудержимо катилось на запад, а воздухолет рвал разряженный воздух стратосферы, стремясь в противуположном направлении, на восток, навстречу новому, еще не родившемуся дню, который будет уже завтра; то самое завтра, о котором сказала, прощаясь, Фирузе: до завтра, любимый. Завтра… Бодрый Усманов оказался собеседником ненавязчивым; приветлив и разговорчив, но не болтун – таких людей Богдан особенно ценил. Заказав себе степного чаю – с жиром, с ветками какими-то, плавающими в буровато-белесой мутной жиже, – он принялся неторопливо, с удовольствием прихлебывать этот, как по рассказам
Под ровный, приглушенный на крейсерском ходу лайнера гул турбин Богдан наконец и впрямь задремал.
Ему успел привидеться странный сон.
Жанна не снилась Богдану, пожалуй, с Соловков – да и та какие это были сны; а вместе с Фирой он ее вообще никогда не видел, только наяву, в самом начале. А тут они, ровно две подружки-не-разлей-вода, сидели в каком-то незнакомом Богдану маленьком, явно очень ухоженном садике, под грушевым деревом, и оживленно, озабоченно что-то обсуждали. Но стоило появиться Богдану – именно так и он ощутил: минуту назад его не было, и женщины беседовали свои беседы, а тут он как бы вошел и прервал их, – они умолкли и, подняв невеселые взгляды, выжидательно, даже, пожалуй, требовательно, уставились на мужа. Конечно, формально срок брака с Жанной давно истек – но Богдан все равно ощущал ее своей женою, и так, наверное, будет всегда. Ушедшая, да, незнаемая теперь и до скончания дней – но: жена. А тут Фирузе и Жанна сидели рядышком на кошме, расстеленной на травке под цветущей грушею, и смотрели прямо в душу – и Богдан не понимал, чего они от него ждут. Только сердце ныло. Казалось, если уразуметь сейчас, что он должен для них сделать, то все вернется, семья воссоединится сызнова, морок пройдет, как ночь, – и всю оставшуюся жизнь они будут вот так же отдыхать под грушевым деревом втроем, а кругом будут звенеть голоса детей… Их детей. Сыновей и дочек Оуянцевых-Сю.
И вдруг откуда-то появилась третья дева. Богдану, грешным делом, по первости показалось было, что это Рива, – но он сразу понял” что дочь Раби Нилыча тут ни при чем, вошедшая была явной ханеянкой, хотя и не менее юной и грациозной. И потом, Рива была веселой, задорной и раскованной студенткой, Богдану ли не помнить после вчерашнего чаепития, – а появившаяся дева была томной и очень, очень печальной. Она медленно, мелко ступая, подошла к по-прежнему сидевшим рядышком женам Богдана и остановилась, полуобернувшись к нему и умоляюще глядя на него из-под тонких, тщательно выщипанных и насурьмленных по дворцовым обычаям Цветущей Средины бровей.
“Помоги ей”, – хором сказали Фирузе и Жанна.
Богдан уж и сам сообразил, чего от него тут хотят. Да только вот…
“Как помочь? – крикнул он. – Как? Я не понимаю, скажите толком!”
И тут он резко, словно его толкнули, проснулся.
Наверное, его и вправду слегка толкнули; во всяком случае, рядом с ним, по проходу между креслами, торопливо шли люди. Один за другим, вплотную, сосредоточенно и мрачно. От их видавших виды халатов ощутимыми волнами раскатывались запахи: дым костров и пыль привалов, тревога и нечистота.
Это были едва не опоздавшие взять билеты паломники.
– Что угодно драгоценным преждерожденным? – издалека, еще от самого перехода в пилотскую кабину заулыбалась им выскочившая навстречу бортпроводница, всполошенная неожиданным появлением явно что-то задумавших людей и пытаясь приветливостью и предупредительностью хоть как-то приглушить, притормозить их непонятную, но почему-то явственно опасную решимость.
Вотще.
Прежде чем кто-либо успел хоть что-то сообразить – и уж подавно, сделать, – двое из вошедших (покоренастее да поматерее с виду) остановились над креслами мирно посапывающих упитанных новых французских, пропустили одного из своих – длинного, тощего, в очках – вперед,
Профессиональная память не могла подвести минфа. Лицом к нему, цепко и настороженно водя глазами, – не шевельнется ли кто-то из сидящих? – в полутора шагах от него стоял ухажер Ривы Рабинович. Бритва, жутко и хищно отсверкивая в горизонтальных лучах солнца, медленно тонущего в серо-розовой дымной полосе безмерно далекого горизонта, буквально впивалась ему в шею; Богдану показалось, что он видит проступившую на смуглой коже капельку крови.
“Хорошо, что Фира с девочкой уже на земле, – пронеслось в голове у совершенно сбитого с толку Богдана. – Как хорошо…”
Больше никаких мыслей пока не появлялось.
Тот, кто показался Богдану знакомым, подал наконец голос:
– Я настоятельно прошу сохранять полное спокойствие. Воздухолет захвачен, но вам ничто не грозит. – Он говорил почти без акцента; лишь какая-то особая гортанность и певучесть речи выдавали то, что русское наречие ему не родное. – Если кто-то попытается нам помешать, мы все немедленно покончим с собой и эти двое преждерожденных, – не отрывая взгляда от сидящих в салоне, он чуть качнул головой в сторону полузадушенных французов, – тоже могут пострадать.
Усманов, оставив недопитый чай и выронив журнал, уже вставал медленно и грозно из кресла – но, услышав, что речь идет о по меньшей мере четырех жизнях, покорно опустился обратно. Бортпроводница, белая как рисовая бумага, изваянием застыла в переднем конце салона. Сзади зашевелились великобританцы – рука молодого араба дрогнула возле горла, и он, напрягаясь, на всякий случай почти прокричал, сбиваясь, ту же речь по-аглицки.
– Эти двое, – он снова перешел на русский, а глаза его шарили, шарили по салону, ловя каждое движение, – сами не местные. Мы тоже не местные. Они похитили ценную вещь. Мы хотим ее вернуть. Когда мы ее вернем, все закончится.
У бортпроводницы подогнулись колени, и она помертвело опустилась на краешек в первом ряду.
– Ни хрена себе, нравы, – пробормотал Усманов. И громко спросил: – Чай допить можно?
От резкого, неожиданного звука человеконарушитель и впрямь чуть не зарезался.
– Можно, – проговорил он, отерев пот. Усманов снова взялся за свою пиалу и раскрыл журнал.
Богдан коротко обернулся: великобританцы, затаив дыхание, смотрели во все глаза. Они и не думали шевелиться. Вновь перевел взгляд на человеконарушителей. “Как дети, право слово, – подумал минфа. – Что ж… молодая нация, молодая религия… дети и есть. – И сам же засомневался в полной справедливости своих выводов. – Конечно, культурное своеобразие нельзя недооценивать. Вот, скажем, взять такие базовые понятия, как дао и шариат. Что, казалось бы, между ними общего? А на русский могут быть переведены одним и тем же еловою путь…”
“А каков в данном положении мой путь?”.
Вмешаться?
Не хватало еще, чтобы на совести повисли и эти самочинные смерти.
Один из тех, что четками обездвижил сидящих французов, наклонился и что-то быстро и нервно заговорил по-арабски. Замелькали непонятные “аль” и “эль” – и еще, чуть ли не через два слова на третье, какая-то “кирха”. Отчетливо, различимо – говоривший упирал на это слово, произносил его настойчиво и громко. “Вот новый сюрприз, – подумал Богдан, так и не понимая еще, что ему делать. – Чтобы мусульмане о какой-то кирхе так беспокоились… “ И тут прозвучала знакомая фраза, Богдан слышал ее от бека и по-русски, и по-арабски не раз: “Ва инна хезболлах хум аль-галибун!”