Дело
Шрифт:
— Этот самый Говард, должно быть, дурак, каких мало!
Я спросил, что он еще выкинул. Фрэнсис, не обращая на мой вопрос внимания, продолжал:
— Мне хочется, чтобы ты уяснил себе одно. Он — и больше никто — виноват в том, что мы очутились в таком идиотском положении. Я хочу сказать, что даже у новичка в науке хватило бы мозгов не принимать на веру опыты старика. Уму непостижимо, чтобы человек, работающий в той же отрасли, мог принять их безо всякой проверки. Если Говард невиновен — а этому я склонен верить, — то он, по-видимому, побивает все рекорды в глупости. И должен сказать, что глупость иногда кажется мне гораздо более тяжким грехом, чем подлость.
Мы повернули по лужайке назад. Фрэнсис снова прервал молчанье:
— Прежде всего, его вообще
Желая разрядить атмосферу, я сказал, что он напоминает мне своего тестя, который во что бы то ни стало хотел в одном известном нам обоим случае доискаться первопричины. Фрэнсис нехотя усмехнулся, но голос его не помягчал.
— А теперь нам приходится расхлебывать эту кашу, — сказал он. — Я только надеюсь, что это не займет много времени.
— А почему тебя так беспокоит вопрос времени?
Я спросил его это в упор, не зная, захочет ли он ответить мне. Нас связывала почти тридцатилетняя дружба, и за эти годы я впервые видел его в столь невыгодном для него свете. Я терялся в догадках, отыскивая причину этому. Правда, он очень — больше, чем кто-либо из нас, — не любил оказываться неправым. Как и у большинства кристально честных людей, честность неразрывно переплеталась у него с тщеславием. Ему было неприятно, что он опустился ниже им самим для себя установленного уровня, — одинаково неприятно и перед собой, и перед окружающими. Он был недоволен, что мне пришлось приехать и напомнить ему о его долге. Раньше такого не бывало, хотя за время нашей дружбы сам он напоминал мне о моем долге неоднократно. И все же мне казалось, что ни одно из этих соображений не объясняло смятения чувств, обуревавших его, пока мы ходили взад и вперед по лужайке. Мы не впервые так вот гуляли здесь. На дальнюю лужайку не выходило ни одно окно, и еще молодыми людьми мы иногда по вечерам приходили сюда, где никто не мог помешать нам обсуждать свои планы или делиться своими неприятностями.
Немного погодя он сказал уже без раздражения, а скорее миролюбиво и удивленно:
— А ведь ты прав! Как раз сейчас мне не хотелось бы здесь никаких трений.
Я ничего не ответил. Мы еще раз повернули, и он продолжал:
— Боюсь, что все это более чем просто. Честно говоря, когда Мартин со Скэффингтоном приехали ко мне в первый раз, вся эта история не произвела на меня такого сильного впечатления, как на них. Я и сейчас отношусь к ней довольно спокойно. Но мне следовало бы проявить больше ответственности и вникнуть в их слова. Дело в том, Люис, что я не захотел вникать.
В его словах звучала чистосердечная наивность, с какой люди, не искушенные в самоанализе, обычно говорят о себе.
— Да, не захотел. Не захотел портить отношения с людьми, имеющими здесь вес. Попросту не захотел портить свою репутацию. Тебе, я думаю, можно не объяснять, почему именно?
Я ничего не ответил.
— Ты знаешь, что и Уинслоу, и Найтингэйл, и остальные поддерживают мою кандидатуру. Выборы будут осенью, и дело в том… — он сделал нерешительную паузу, — дело в том, что я хочу, чтобы меня избрали.
Мы дошли до конца лужайки и повернули назад.
— Самое забавное, — продолжал он, — это то, что я и сам не понимаю, почему мне так хочется этого. Я, по всей вероятности, неплохо справлюсь со своими обязанностями — в общем, наверное, не хуже, чем всякий другой, кого могут посадить в резиденцию. Но суть ведь совсем не в этом. Я бы сказал, что это для меня вовсе не так уж важно. По-настоящему я всегда хотел только одного — заниматься серьезной исследовательской работой и оставить в науке какой-то след. Что ж, сделал я не так много, как мне хотелось бы, но кое-чего все-таки добился. По моим расчетам, лет десять я еще могу поработать и, может, сумею достигнуть большего. В общем, можно сказать, что с работой у меня все обстоит благополучно. Если я оглядываюсь назад на годы, когда мы с тобой начинали свою карьеру, мне кажется, что я могу радоваться достигнутым результатам. А это в конце концов самое главное. Что же касается всего остального, то почестей на мою долю выпало более чем достаточно.
Мы продолжали ходить в молчании, теперь уже не столь напряженном, как прежде, и я думал о том, что одну причину, почему он хочет стать ректором, я мог бы ему назвать. Фрэнсис, которому пришлось выдержать столько битв в колледже, в правительстве, даже в обществе, по природе своей вовсе не был бунтовщиком. Его политические взгляды были продиктованы разумом и чувством долга, а вовсе не страстью к протесту; не имели в данном случае решающего значения и обрывки сословных уз, связывавшие его с людьми, стоящими по ту сторону барьера, — обрывки уз, которые сам я, внешне человек гораздо более склонный к компромиссу, чем Фрэнсис, и находившийся гораздо ближе, чем он, к высшей администрации, до сих пор еще хранил в своей душе. Тот самый Фрэнсис, который прежде мог из принципа один проголосовать против решений совета Королевского общества или любого другого собрания почтенных господ, сейчас хотел остаток своей жизни прожить именно среди этих господ. Его разум, его чувство долга не позволяли ему менять свои убеждения, но в то же время ему, как ни странно, хотелось встать в ряды «почтенной публики», быть принятым ею. Он окончательно успокоился бы, обрел бы полное душевное равновесие, если бы люди, с которыми он столько лет спорил, — все эти Уинслоу, и Найтингэйлы, и Артуры Брауны — избрали его своим ректором. Он по-прежнему ни за что не стал бы к ним подлаживаться, но у него появилось бы сознание достигнутой цели.
И вдруг я вспомнил еще одного человека, с характером, до смешного несхожим с характером Фрэнсиса, чьи желанья, однако, полностью сходились с его. Это, была Айрин. Бесшабашная искательница любовных приключений в юности, она лелеяла теперь одну заветную мечту: чинно провести остаток жизни вместе с мужем в резиденции. Сходство это позабавило меня; однако, шагая по тихому сырому саду рядом с Фрэнсисом, лицо которого, правда, просветлело, но приняло озадаченное выражение, как будто он сам удивился своей исповеди, — первой, которую лично мне пришлось от него слышать, шагая рядом с Фрэнсисом, голос которого звучал дружески и без тени раздражения, словно он был очень рад моему присутствию, я не высказал ему этой своей мысли.
Глава XIV. Два разных взгляда на отставку
После свиданья с Фрэнсисом и до обеда вечером в клубе у меня на пятницу не было назначено никаких встреч. Поэтому, воспользовавшись свободным временем, я отправился перед чаем в обход книжных магазинов. В третьем из них я задержался, просматривая последний номер литературно-политического журнала, и тут до меня донесся так хорошо знакомый когда-то голос:
— Ты, безусловно, права! Ты, безусловно, уловила самую суть!
Голос был низкий, хрипловатый и глухой, но с теплыми, ласково насмешливыми интонациями. Я стоял у самой двери возле стенда с журналами; подняв глаза, я увидел в глубине магазина Поля Яго. Он стоял за центральным стеллажом, почти скрытый им, и разговаривал со своей женой.
Одновременно со мной поднял глаза и Яго. Не могло быть сомнения, что и он видел меня. Но, молниеносно переведя взгляд обратно на жену, он продолжал говорить с ней торопливо и интимно о чем-то им одним понятном, словно не желая замечать никого вокруг, словно надеясь, что я не узнаю их или не стану мешать им.
Может, лучше уйти, подумал я. Проще всего было бы незаметно выскользнуть на улицу, чтобы не смущать его. Но тут я возмутился. Когда-то я был с ним дружен, был привязан к нему. В мое время он был проректором колледжа и, несомненно, стал бы ректором, если бы в последний момент предпочтение не отдали Кроуфорду. Для Яго это оказалось тяжелым ударом. Он продолжал исполнять свои обязанности, однако обеды в столовой колледжа больше не посещал и — как я слышал — стал избегать встреч даже с самыми близкими друзьями.