Дело
Шрифт:
— Нет.
— Вы ничего не предпринимали. Вы ни с кем не делились тем, что профессор Пелэрет имел обыкновение снабжать вас фотографиями. Вы не делились этим ни с кем, если я не ошибаюсь, в течение нескольких недель. Мистер Эллиот, — Доуссон-Хилл вежливо, чуть свысока улыбнулся мне, — не щадил усилий, чтобы доказать тут нам правдоподобность этого. Скажите же мне теперь, кажется ли это правдоподобным вам самому?
— Так оно и было.
— Благодарю вас, ректор. Больше вопросов к доктору Говарду у меня нет.
Доуссон-Хилл откинулся назад в кресле, элегантный, непринужденный, с таким видом, словно ничто в мире его не волновало и не тревожило.
— Ну что ж, — сказал Кроуфорд, — день сегодня и правда был утомительный. Как человек пожилой, скажу,
Уинслоу с покрасневшими глазами, но на удивление бодрый, сказал:
— Я рассматриваю этот вопрос, ректор, как заданный с приставкой частицы «num» [31] .
— А как вы, Эллиот? — сказал Кроуфорд.
Пока Доуссон-Хилл вел перекрестный допрос, я подготовил целый ряд встречных вопросов. Однако, взглянув на Говарда, я быстро выбросил все их из головы.
— Только один, ректор, — тут я повернулся к Говарду. — Послушайте, — спросил я, — был совершен подлог. Вы ведь не совершали его?
31
предположительно (лат.).
— Нет!
— По вашему мнению, совершен он был Пелэретом?
Даже тут он не ответил на вопрос сразу.
— Полагаю, что так, — помедлив, сказал он.
— Ни в чем, так или иначе связанным с этим подлогом, вы неповинны?
— Ну конечно, неповинен, — ответил он резким, сдавленным голосом.
Я сделал знак Кроуфорду, что я кончил, и Говард, как автомат, откинулся на спинку кресла. Меня вновь охватило непонятное чувство, которое нет-нет возвращалось в течение всего дня, — даже не чувство, а скорее предчувствие неминуемой беды. Совершенно так же он говорил, когда я считал его виновным. Теперь — насколько я вообще мог быть в чем-то уверен, когда дело касалось другого человека, — я был убежден в его невиновности. И в то же время его слова не убеждали меня, а, напротив, будили недоверие. Его слова, несмотря на то что умом я понимал, что он говорит правду, звучали так же фальшиво, как когда я слышал их впервые.
Глава XXIX. Плохая услуга старому другу
Вернувшись к себе после заседания, я прилег на диван. Падавшие на ковер косые солнечные лучи успели сильно удлиниться, прежде чем я пришел наконец к твердому решению. Я подошел к телефону и позвонил: сначала в столовую колледжа — сказать, что не буду обедать сегодня вечером, потом Мартину — попросить его собрать после обеда верхушку проговардовской партии.
— В моем кабинете? — только и спросил Мартин.
На секунду я задумался. В колледже ничто не проходило незамеченным. Не успеем мы кончить разговор, как о нем уже станет известно всем. Затем я подумал, что чем меньше прятаться, тем лучше. Это же не обычный судебный процесс, во время которого адвокату не положено разговаривать со своими свидетелями. Все, что нам оставалось, — это жесткая тактика. Итак, поев в одиночестве у себя, я отправился в кабинет к Мартину через ярко освещенный ровным предвечерним светом двор.
Когда я подымался по лестнице, меня нагнал шедший из профессорской Фрэнсис Гетлиф. В приемную Мартина мы вошли вместе. Там нас уже ждали Мартин со Скэффингтоном и, к моему удивлению, Том Орбэлл.
Первым обратился ко мне с вопросом Том:
— Ну, как все сошло?
— Плохо! — ответил я.
— Очень плохо? — спросил Мартин.
— Катастрофически! — сказал я.
Мы поставили кресла полукругом у окон, из которых поверх крыш открывался вид на запад, на яркое, еще не закатное небо. Я сказал им, что на всем свете не найти свидетеля хуже Говарда.
— С трудом могу поверить, — заметил Фрэнсис Гетлиф.
— Нет, — сказал я, — толку от меня было мало.
Затем я продолжал:
— Многие провели бы все это гораздо лучше. Но — и об этом-то как раз я и хочу поговорить с вами — не уверен, что кто-нибудь вообще сумел бы добиться положительного результата. Должен сказать вам, что при том, как дела обстоят сейчас, и при том как они, по всей вероятности, пойдут дальше, я считаю, что у этого человека нет ни малейшего шанса на успех.
В золотистом освещении лицо Скэффингтона излучало, казалось, свет, сияние, ярость.
— Не может этого быть! — воскликнул он.
— Насколько я берусь судить, может.
В своем бешенстве Скэффингтон, по-видимому, не делал разницы между Говардом, старейшинами и мною.
— Неужели вы думаете, что кто-нибудь из нас согласится проглотить это? Нет и нет!
Что касается Говарда, то и о нем Скэффингтон говорить спокойно не мог. Я заметил, что в душе Скэффингтона происходит процесс, который нередко можно наблюдать у таких, как он, фанатиков. Он по-прежнему был безраздельно предан делу оправдания Говарда, гораздо более предан, чем кто бы то ни было в колледже. Его страстное желание добиться справедливости для «этого бедняги» не охладело с течением времени, а, напротив, разгорелось еще больше. Но чем сильнее разгоралось его желание добиться справедливости в отношении Говарда, тем больше усиливалась его неприязнь к этому человеку. Было и еще одно обстоятельство, не менее любопытное. Ради Говарда, или, правильнее будет сказать, ради того, чтобы добиться честного подхода к нему, Скэффингтон готов был рассориться со всеми коллегами, с которыми он, в силу своего характера и убеждений, находился в дружеских отношениях — с людьми религиозными, консервативными, правоверными. И все это из-за человека, которого Скэффингтон окончательно перестал выносить и которого, не слишком хорошо разбираясь в политических тонкостях, считал самым красным из всех красных. В результате во всем, что не имело прямого отношения к говардовскому делу, Скэффингтон стал еще более консервативен, чем прежде. Он ударился в яростный, оголтелый антикоммунизм. Ходили слухи — не знаю, насколько достоверные, — что он даже сомневается, голосовать ли ему за Фрэнсиса Гетлифа на выборах главы колледжа: в конце концов ни для кого не было секретом, что Фрэнсис питал в свое время симпатии к левым.
Итак, он поносил судей и Говарда, умудряясь каким-то образом выпускать весь запал своего раздражения на меня.
— Я просто не могу поверить — вы, наверное, ошиблись, — кричал он.
— Хорошо, если бы так… — сказал я.
— Никуда они не денутся, им придется полностью восстановить его в правах. На меньшее я не согласен.
— Слушайте, — сказал я. — Сейчас вы должны верить мне.
— Мы верим, — сказал Фрэнсис.
Мартин кивнул. Том тоже. Я сидел с края полукруга и смотрел на их лица, обращенные к пылающей циклораме неба: тонкие черты и глубоко сидящие глаза Фрэнсиса, физиономия Тома, похожая на полную луну, Мартин, спокойный, с глазами прищуренными и жесткими. Я взглянул на Скэффингтона — его красивая голова высилась над всеми остальными.
— Вы должны верить мне, — повторил я.
— Ну что ж, в конце концов вы провели с ними весь день, — сказал он.
У меня мелькнула мысль, что признание это по своей любезности не уступало некоторым замечаниям Говарда.
— Ну хорошо, — вмешался Мартин. — Что же дальше?
Он понимал, что я пришел с каким-то предложением. Но с каким именно, еще не догадался.
Тогда я приступил к делу. Я хотел сразу огорошить их. Тут было не до тонких подходов. Я сказал им, что единственно, что может заставить судей хорошенько поразмыслить, это вопрос, над которым задумывались мы все, но по поводу которого все хранили молчание. Иными словами, вопрос — каким образом фотография исчезла из тетради старика? Не могли ли ее изъять оттуда умышленно? И если да, то кто это сделал?