Демидовский бунт
Шрифт:
Рядом облокотился на палку односелец Парамон, работный с Выровского завода. Забрызганный грязью почти до опояски, с желтым болезненным лицом, Парамон завидел Капитона, и будто его кишечные колики схватили, покривил изморщиненным лицом. Потом выпрямил спину, стащил с лысой желтокожей головы мурмолку и тут же отыскал взглядом кресты над церковью в Ромоданове, перекрестился.
– Упокой, Господь, душу раба твоего Федора.
Капитон вскинул на Парамона настороженные глаза, переспросил тихо:
– Ты… ты по кому это, Парамоша, упокойные кресты кладешь?
Парамон задергал редкими сивыми бровями, запоздало помолчал, жалостливо всматриваясь в лицо Капитона –
– Так тебе что… неведомо разве?
– Про что? Про что мне неведомо? – Капитону показалось, что пологий песчаный берег Оки вдруг резко вздыбился.
– Как же про что? Про Федора, сына твоего. – Сивые брови Парамона поползли вверх, морщиня лоб. Бороденка мелко затряслась: вот так новость вместо соболезнования преподнес он товарищу далекого детства!
Капитон едва успел ухватиться за туго натянутый канат перевоза. Парамон поддержал под локоть, еле различимо просипел:
– Вот ироды… Сгубили человека и концы скрыли в воду…
Капитон потухшими глазами смотрел на толпу мужиков, которые сошли с парома и поднимались мимо него в гору, судача о том, что по всем приметам быть в этом году хорошим покосам: на Марью-половодницу вон какой выпал богатый разлив!
– Как же так, Парамоша? – пробормотал Капитон, давясь горькими слезами. – Может статься, ты что не так слышал, а? – Голубые глаза застлала соленая влага. – Ведь вот только я из канцелярии. Сказывал мне Пафнутьев – в Питербурх повезли Федю… Живой, стало быть. А ты – упокойные кресты по нему…
Парамон долго и со свистом кашлял, сплевывал под ноги в грязь. Правая рука подрагивала, сжимая горло серыми пальцами.
– Застудился минувшей зимой у домницы. Вот, вишь, хворь желтокожая одолевает. Сырость эту вряд ли переживу. А про Федора… доподлинно верно обмолвился. Вот как оно вышло, слушай. Случилось мне по делу в контору нашего Выровского завода зайти. Покамест я в сенцах голиком счищал грязь с лаптей – чу, в приоткрытую дверь пьяный голос приказчикова подручного Клима доносится. Что-то про твоего сына сказывает. Федор-то не был в работных на заводе постоянно, вот я и навострил уши – что за интерес у Климки к нему? А Клим возьми да и скажи кому-то, знать не один был в конторе: «Дурак Федька! Удумал же такое – Прокофию да прямо в глаза и брякни: „Зверь ты! Оборотень ты замогильный!“ И еще плюнул кровяной слюной в бороду приказчика. Прокофий-то и не стерпел, будучи во хмелю, сгоряча ухватил раскаленный в жаровне прут да и прожег мужику грудь. В самое сердце угодил – Федор и не дернулся, обвис на дыбе, будто метелка зрелого проса, серпом подрезанная. А потом повелел нам закопать ночью в лесу да молчать. Целковыми вот одарил, чтоб языки проглотили… И пьем! Вот я, к примеру, язык водкой заливаю, а он не сглатывается! Ха-ха-ха! А тот Федька на дыбе по ночам является мне и кричит истошным криком: „Оборотень ты замогильный!“ Бр-р! Я что, я мелкая козявка, что сказали, то и сотворил тайно, а вот поди же ты, совесть, должно, и у меня есть…»
Капитон повис на тугом канате, словно осенний перезревший хмель на крестьянском плетне.
– Что еще Клим сказывал… про Федюшу? – только и достало сил спросить. Далекий звон монастырских колоколов казался теперь не радостно-праздничным, а погребальным. И перелетные птицы над головой кричали тоскливо, жалостливо. Слезы жгли не глаза, а сердце Капитону, как то раскаленное железо в руках нелюдя Оборотня.
Парамон рукавом однорядки вытер мокрые губы, добавил, что дверь в боковую комнату в тот момент открылась, послышался голос приказчика и пьяный Клим умолк. Парамон догадался сделать вид, будто только вошел в сенцы и хлопнул дверью.
– Что делать теперь станешь? Жалобу подашь?
Капитон судорожно всхлипнул, смахнул с глаз едкие слезы, но божий свет голубее не стал – в очах тьма, грудь резала невыносимая боль под сердцем.
– Жить надобно, Парамоша… – И протяжно ойкнул – по левой стороне груди вновь будто ножом полоснули. Стоял затаив дыхание, пока чуть-чуть отпустило. – Жить надо… Дом на мне, домочадцы, внук Илейка, наш корень на земле. – Помолчали. Парамон кашлял, отворачивая багровое от натуги лицо в сторону. – А что сгубили Федюшу, о том не сказывай никому… Бабам моим будет спокойнее, а тебе бережливее. Оборотень и тебя может рядом с Федюшей завалить сырой землей.
– И то, – испугался Парамон, вновь зайдясь кашлем. Стояли рядом, немощные, укатанные нелегкой жизнью.
На паром впускали желающих переправиться в Ромоданово. Капитон оглянулся на Калугу, но провинциальной канцелярии из-под берега не видно. Чуть слышно, будто ветру, прошептал:
– Ништо, Оборотень, поквитаемся кровью за кровь, придет и мой час.
Парамон не понял, но переспрашивать не стал, помог Капитону по дощатому мостку подняться с берега на затоптанную палубу парома.
В первых числах апреля 1752 года, на Фомино воскресенье, в Ромоданове был намечен волостной сход. Словно пчелы к улью, в волостное село дружно и с гомоном тянулись из окрестных сел и деревень мужицкие принаряженные толпы. Шли шумно, говорливо, в лихой отчаянности. И не с пустыми руками, знали, что сход может обернуться кровавой дракой. Последние дни видели, как зачастил Прокофий Оборот между растревоженным Выровским заводом, волостным селом и воеводским домом в Калуге, где просил солдат для охраны хозяйского имущества. Да не успел – нынче поутру на заводе чуть свет объявился Иван Чуприн с тремя десятками ромодановских мужиков. Повязали стражу, побрали ружья, огнеприпасы и казну, ударом в сторожевой колокол всполошили работных…
Подворье Капитона приютилось над речной поймой в дальнем от переправы конце села. Дальше, в полусотне шагов от плетня, глубокий овраг, над ним свисали две старые березы. Каждую весну, после схода талых снегов, Капитон приходил сюда и отмечал на глаз, близко ли подступила овражья круча к обреченным березам. Выходило так, что весны две-три еще деревья проживут, а там…
Потому-то Капитон одним из первых и приметил густую толпу работных, которые шли со стороны Выровского завода, а впереди – ну чисто атаман перед ватагой! – вышагивал приземистый бородатый Чуприн.
– Батюшки-светы! – подхватился Капитон и заспешил от оврага к проселочной дороге. – Неужто и вправду смута началась? Супротив Демидова поднялись мужики!
Чуприн поравнялся с ним, прищурил на солнце серые глаза и озорно выкрикнул:
– Приставай до нашего куреня, старый казак!
Капитон молча поклонился работным. Словам Чуприна не удивился: из этого рода немало было беглых парней в отважную Запорожскую Сечь. Их предок уже на памяти Капитона в 1708 году в отряде запорожского атамана Щуки бок о бок с Кондратом Булавиным под Паншиным городком бился с зажиточными казаками, затем сказывали, будто уже в Черкасском городке самолично сказнил царского слугу, атамана домовитых казаков Максимова. Потому и недоумевали односельцы, отчего не сбежал к запорожцам до сей поры и этот неугомонный Чуприн – Иван.