Демон Декарта
Шрифт:
«Помнишь?! Ты ходил ее пасти. Босиком по траве по полям изумрудным, где холодные иглы вчерашних дождей?! Церковь нашу старую Свято-Троицкую? Как на клиросе пел? «Иже херувимы!» А вот это: «Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды, разве тебе, Владычице, ты нам помози, на тебе надеемся и тобой хвалимся, твои бы есмы рабы, да не постыдимся!» У тебя же голос ангельский, мальчик! Вспомни, как батюшка Александр тебя хвалил: мол, знатным певчим станет наш Ивашка!»
«Сынок, это же я, твой отец, – искренне улыбался Левкину черный от угольной пыли шахтер, мускулистой рукой раздвигая толпу, – привет, сынку! Как ты тут?! Помнишь меня? Как в шахту спускались? Ты ж еще чуть не обделался, когда клеть дернулась.
«Ты сын металлурга, – убеждал низкорослый краснолицый металлург (каска, щиток, козырьковые очки), – помни это! Храни в себе нашу закваску! Храни ее, сын! И о нас с матерью помни!»
«Сынок, а чего ж ты все по-русски разговариваешь? – участливо интересовалась какая-то женщина в украинском костюме, сама изъяснявшаяся, между тем, по-русски с явственным московским акцентом. – И не стыдно тебе? Ты же украинец! В крайнем случае, белорус. Но в семье у нас только по-украински говорили. Где ты успел набраться этого москальского наречия?»
«Слушай сюда. Ты еврей, самый настоящий еврей, – убежденно твердил благообразный кучерявый старик в сильно поношенном костюме с галстуком в крупную черную клетку. – Ты еврей и должен знать это! Боже ж мой! Что бы они ни говорили, эти люди, с такого-то по такой-то год ты проживал у нас с мамой! Разве не тебя я водил в синагогу, скажи этим людям! Скажи им! Разве не ты знал наизусть всю Тору?»
«Эй, – говорил ему с тихой вкрадчивой улыбкой низкорослый смешной мужичок в широкой, спадающей вниз рубахе и штанах с красивым широким поясом. – Эй, мальчик. Вспомни, кто ты! Ты же серб! Вспомни! «Тамо далеко!» Помнишь, мальчик?»
Тамо далеко, далеко од мора,
Тамо је село моје, тамо је Србија.
После того, как во сне начинала звучать эта сербская песня времен Первой мировой войны, к горлу Ивана каждый раз подступали слезы. Ночь летела к концу, лица родителей наплывали, их руки цеплялись за одежду, скользили по щекам, по груди. Холодные и хваткие пальцы держали Левкина с необычайной силой. Толпа все сильнее наваливалась на него. Он чувствовал, что задыхается, страшась тех, кто требовал от него узнавания и любви.
Дернувшись всем телом, просыпался. Вытирая со лба холодный пот, брел на кухню и пил стаканами воду, глядя в окно на ночной Киев. Странно, говорил сам себе, с чего вдруг Сербия? Почему не Польша? Не Греция? Почему, в конце концов, не Финляндия, Эстония или Литва? Не постигаю.
Массировал глаза и виски. Чтобы снять стресс, думал о черной маленькой женщине с синими глазами, изо дня в день в трех кварталах отсюда торгующей цветами. Ее образ потихоньку становился панацеей от всех бед. Иван цокал языком, размышляя об этом и критически рассматривая свое отражение в зеркале.
Ведь именно о Соне нужно было думать вечером, чтобы не беседовать во сне с погибшим, но надоедливым Бен Ладеном. Гоу хоум, Усама! Если не получалось вовремя вспомнить о Соне, то Усаму удавалось прогнать только под утро, с трудом убедив себя в факте его смерти. Непростом, конечно, факте, ибо бедняга сначала умер от почечной недостаточности, потом был застрелен, а уж затем утонул. Тело покойного обмыли и завернули в белую ткань. Возможно, в парус.
Ивану нравилось думать, что это был белоснежный стаксель, честно отслуживший десятки лет на парусном флоте международного терроризма. Чистое, неоднократно убитое тело положили в аккуратный белый мешок, в котором уже лежал достаточный груз. Возможно, это были обыкновенные чугунные гири, какие любил во время оно таскать по утрам один из отцов Ивана. Безумные, тяжелые, шизофренические куски чугуна с надписью «СССР 24 кг» по бокам. Да, скорее всего, это были именно они.
Пахло морем. Орали бакланы. Гири «СССР 24 кг» матово светились в лучах тропического солнца. Угрюмый американский военнослужащий читал заготовленные молитвы. Его поторапливали. Капрал и сам не видел особого смысла в этой процедуре. Какой смысл читать молитвы над тем, кто был застрелен уже после того, как умер от почечной недостаточности и похоронен в горах Тора-Бора?! Но дисциплина – сильная сторона военнослужащих США, среди которых, как известно, так много игривых котиков. Коверкая чужой язык, морская киска Джон Смит дочитал молитву до конца. Тело было уложено на доску. Затем ее наклонили, чтобы завернутый в парус мужчина, повинуясь одному только закону тяготения, соскользнул в воду.
Что сказать, Усама, зрелые годы всегда приходят нежданно. И тогда поделать ничего уже нельзя. Приходится умирать раз за разом, в угоду друзьям и врагам, направлять самолеты на башни, а башни, возможно, превращать в самолеты, и мягко скатываться в море, обернувшись в стаксель, и погружаться в мировой океан, чувствуя только усталость и запоздалую грусть.
Чтобы глубокой ночью ради успокоения психики не редактировать статью о термостойкой резине, тоже нужна была Соня. Свет, слабо исходящий от ее матового пастельного лица, в час Быка удерживал Ивана от купаний в потоках Риччи вместе с Иоанном Крестителем. Помогал не плакать о бедном мясном уродце – тибетском животном собако, бедном буддийском суко. Давал силы не отвечать в постели до утра на замечания редакторов и рецензентов, сердито бормоча вполголоса, ворочаясь с боку на бок. Вместе с ним можно было не бояться близкого Апокалипсиса, идущего в обнимку с не менее решительным климаксом, а также не болеть всем тем, что несет, как грязную пену, информационный прибой планеты. Только памятуя о Соне, Левкин способен был не кричать, срывая свою усталость, на бедного отставного артиллериста, а иногда и железнодорожника, нищего и горького пьяницу, мастера, знающего толк в паровозах, тепловозах, в водке и карамельках. На парус майора, который ровно в пять утра каждый божий день был у постели Левкина, тут как тут. О, этот алкоголический парус! Более постоянный, чем смена времен года.
Левкин думал о Соне.
Положив ладонь под щеку, Левкин сонно моргал и видел перед собой эту женщину. И тогда называл ее киевским лемуром и шулявской обезьянкой. Вспоминал ее тонкие руки, унизанные бесчисленными браслетиками и фенечками, тонкую, пергаментную, просвечивающую на свету кожу.
Тело Левкина согревалось в постели, медленно отгораживаясь собственной теплотой от холодной разноцветной ряби столичного мегаполиса. Мысли текли плавно. Ему представлялось ее тело, невероятно большие и как-то по-простому чистые глаза, иногда прозрачно-синие, иногда темно-голубые, глубокие, как деревенские колодцы, в которых, должно быть, уже не один пьяный сторож утонул вместе со своей гребаной фаллической колотушкой.
Там, внизу, есть вода. Правда, к ней нужно долго падать, да зато, когда долетел, сразу понимаешь: возврата не будет. Она холодная, медленная, сине-черная, будто специально подкрашенная тушью, густая. Посмотрев вверх, увидишь далекие звезды, что спокойно качаются в вышине. А ты держишься руками за шершавую поверхность стенок колодца и думаешь о своей любви к лемурам – милому инфраотряду приматов в подотряде мокроносых обезьян.
Как-то лежа в постели, Иван Павлович внезапно заметил, какая эта женщина худая. Вовсе ничего не ест. Да ее кормить нужно! Желательно мясом, желатином, желтком, железою молочною, кисельными берегами. Через нее, подумалось затем, он мог бы редактировать, если бы кто-нибудь потрудился правильно установить подсветку. Для этого, конечно, Соню пришлось бы лишить одежды. Да-да, пожалуй, это было бы неизбежно. Если мужчина желает через женщину редактировать какие бы то ни было тексты, он сначала должен ее разоблачить.