День гнева
Шрифт:
Этот доклад по тону и смыслу резко отличается от других донесений, которые тот же самый Наварро Фалькон напишет в последующие дни, когда и в испанской столице, и по всей стране грянет череда известных событий. И последний из этих документов, подписанный полковником в Севилье в апреле 1814 года, то есть уже по окончании войны, будет завершаться такими словами:
2 мая 1808 года упомянутые выше герои Даоис и Веларде стяжали себе бессмертную славу, отсвет которой заставит гордиться и их семьями, и всей испанской нацией.
А пока начальник штаба артиллерии пишет свое донесение, в здании почтамта на Пуэрта-дель-Соль уже заседает трибунал под председательством генерала Груши, которому великий герцог Клеве-Бергский, он же маршал Мюрат, поручил судить мятежников, взятых с оружием в руках. Верховная хунта, то есть испанская сторона, представлена в ней генерал-лейтенантом Хосе де Сексти. Эмманюэль Груши, чья небрежность семь лет спустя станет причиной катастрофы при Ватерлоо, — человек, весьма поднаторелый по части
Первыми, кому доводится испытать эту беспощадность на себе, становятся запертые в подвалах Сан-Фелипе пленные, к которым сию минуту присоединились печатник Космэ Мартинес дель Корраль, взятый у себя дома, на улице Дель-Принсипе, слесарь Бернардино Гомес, 26 лет, пекарь Антонио Бенито Сиара, 30 лет, арестованный невдалеке от Пласа-Майор. Покуда французский патруль вел двоих последних к месту заключения, встретившийся с ними разъезд испанских конногвардейцев предпринял попытку освободить арестантов. Последовали ожесточенная перепалка и пререкания, к французам подоспело подкрепление, и испанцам в итоге ничего не осталось, как отступить, не добившись толку. Сейчас пленные сидят под замком, и французский унтер-офицер уже представил список содержащихся в этой камере, где помимо трех вышеперечисленных значатся еще учитель фехтования Висенте Хименес, счетовод Фернандес Годой, рассыльный Морено, юный слуга Бартоломе Печирелли и прочие, общим числом девятнадцать душ. Генерал Груши подписывает смертные приговоры, даже не читая, а генерал Сексти не возражает против этого ни единым словом. И через минуту осужденных, к несказанной печали друзей и родственников, осмелившихся стоять на улице, уводят в кольце штыков на Буэн-Сусесо. По дороге — весьма, надо сказать, недолгой — они минуют заполненную пехотой и орудиями Пуэрта-дель-Соль, где на мостовой в огромных лужах засохшей крови валяются лошади со вспоротым брюхом — память об утренней схватке.
— Нас всех убьют! — кричит неаполитанец Печирелли людям, встретившимся процессии возле Марибланки. — Эти сволочи ведут нас убивать!
Сдержанный ропот отчаянья и протеста, прокатившийся по всей веренице осужденных, подхвачен бредущими в отдалении родными и друзьями. На крики и плач прибегают другие французы — они оттесняют толпу, прикладами гонят связанных людей дальше, в Буэн-Сусесо, а там солдаты заводят осужденных в одну из пустующих комнат, обыскивают их, отбирая то немногое, что представляет какую-то ценность, снимая хорошую одежду, если та еще каким-то чудом осталась на них. Затем четверками выводят в подвал, ставят к стенке, и полувзвод фузилеров расстреливает их в упор. Грохоту залпа отзывается отчаянный крик тех, кто ожидает снаружи или в коридорах дворца.
Казни в Буэн-Сусесо знаменуют начало организованного, систематического истребления, предписанного герцогом Бергским вопреки тому, что он сам обещал хунте. После трех пополудни сухой ружейный треск, предсмертные крики жертв и гогот палачей вгоняют в столбняк тех немногих смельчаков, что решаются выйти в поисках сведений о родных и близких в окрестности Буэн-Ретиро и Пасео-дель-Прадо. Аллея и пустырь между монастырем иеронимитов, фонтаном Сибелес, оградой обители Иисуса Назорея и Пуэрта-де-Аточа превращены в обширное место казни, где по мере того, как день клонится к вечеру, все выше громоздятся горы трупов. Расстрелы, утром начавшиеся словно бы самопроизвольно и стихийно, сейчас проводятся по приговорам и продлятся до ночи. Только с Прадо могильщики наутро вывезут девять телег с трупами — число казненных огромно. Среди них и сапожник Педро Сегундо Иглесиас, выданный соседом после убийства французского солдата, Дионисио Сантьяго Хименес, паренек из обслуги загородной королевской резиденции в Сан-Фернандо, толедец Мануэль Франсиско Гонсалес, кузнец Хулиан Дуке, лотерейщик Франсиско Санчес де ла Фуэнте, житель улицы Пьемонте Франсиско Иглесиас Мартинес, слуга-астуриец Хосе Мендес Вильямиль, рассыльный Мануэль Фернандес, погонщик мулов Мануэль Сарагоса, 15-летний Грегорио Ариас Кальво — единственный сын плотника Нарсисо Ариаса, стекольщик Мануэль Альмагро Лопес, Мигуль Факундо Ревуэльто, 19-летний садовник из Гриньона, приехавший в Мадрид вместе с отцом и бок о бок с ним сражавшийся утром. Расстреляны и другие несчастные, не принимавшие участия в боях, — каменщики Мануэль Ольтра Вильена и сын его Педро Ольтра Гарсия, взятые у Пуэрта-де-Алькала, когда оба, не обращая внимания на происходящее вокруг, направлялись за город на работу.
— Sortez! Все на выход!
В
— Allez! Vite!
По тому, как солдаты держат ружья, можно догадаться безошибочно об участи арестантов. И, предчувствуя скорую развязку, они разом принимаются молить и кричать. Коломо валится наземь, когда Манхель и Мартинес де ла Торе, отпустив его, пятятся с яростной бранью, пока не упираются лопатками в стену. Рядом с гончаром, который на коленях, шевеля разбитыми губами, беззвучно шепчет молитву, Антонио Ромеро просит о пощаде надрывным криком:
— У меня трое малолетних детей!.. Я оставлю их сиротами… а жену — вдовой!.. И мать-старуху!
Солдаты невозмутимо делают свое дело, завершают приготовления. Лязгают шомпола, забивающие в ствол пули. Писарь Собола, вспомнив, что знает французский, взывает к унтер-офицеру, командующему экзекуцией, твердит, что все они ни в чем не виноваты. На его счастье, юный белокурый сержант вдруг словно бы замечает его.
— Est-ce que vouz parlez notre langue? — удивленно осведомляется он.
— Oui! — вскрикивает писарь с вдохновением отчаяния. — Je parle francais, naturallement!
Сержант в задумчивости еще некоторое время разглядывает его. Потом молча выдергивает из кучки приговоренных и, подталкивая в спину, уводит назад, в подвал. Солдаты тем временем вскидывают ружья, берут к прицелу. Спускаясь по ступеням, Эстебан Собола — завтра он выйдет на свободу, чудесным образом сохранив жизнь, — слышит за спиной раскат ружейного залпа, обрывающий последний крик его товарищей.
Темнеет. Слесарь Блас Молина Сориано, завернувшись в плащ, пониже натянув берет, сидит на скамье возле фонтана Лос-Каньос, и фигура его постепенно тонет во тьме, окутывающей улицы Мадрида. Сидит неподвижно: душа его буквально кровоточит от всего, что предстало сегодня его глазам. Сюда, в этот уголок безлюдной площади, он забился после того, как кавалерийский разъезд разогнал кучку горожан — среди них был, разумеется, и неуемный слесарь, — требовавших освободить пленных, которых по улице Тесоро вели в это время в Сан-Хиль. Весь остаток дня, с той минуты, как, вернувшись из артиллерийского парка, снова вышел из дому, Молина, терзаясь бессилием и горькой досадой, бродит по городу. Бои стихли, сопротивление сломлено, задушенный императорскими войсками Мадрид тонет во тьме. Те, кто осмеливается высунуть нос на улицу, чтобы сменить убежище, пробраться домой, укрыться у родственников или друзей, идут крадучись, торопливым шагом, готовясь в любую минуту услышать оклик, а то и выстрел французского часового, выпускающего пулю без предупреждения. Улицы освещены только пламенем костров, которые на перекрестках и площадях разводят французы, вместо дров подбрасывая в огонь разломанную мебель из разграбленных квартир. И красноватый, зыблющийся, зловещий свет выхватывает из темноты то поблескивающие штыки, то стволы и лафеты орудий, то выщербленные пулями стены, то битое стекло, то распростертые на мостовой трупы.
Блас Молина зябко вздрагивает под плащом. Из окон доносятся плач и причитания — там, наверно, оплакивают уже совершившуюся или неотдалимо скорую гибель близких, а может быть, судьбу тех, кто ушел и домой не вернулся, сгинул где-то, пропал без вести. Направляясь сюда, в эту часть города, он встречал родственников арестованных и пропавших. Стараясь держаться порознь, чтобы не навлечь на себя ярости Бонапартовых солдат, эти несчастные стягиваются ко дворцу или к зданию кортесов, требуя посредничества — а оно совершенно невозможно, ибо давно уже разошлись по домам министры и советники, если же кто из них и пытается ходатайствовать перед военной администрацией, попытки эти оказываются бесплодны и никчемны. В ночи там и сям по-прежнему слышатся одиночные выстрелы и залпы — для того ли, чтобы показать, что казни продолжаются, или чтобы заставить устрашенных горожан сидеть по домам. По дороге Блас Молина своими глазами видел четыре свежих трупа возле монастыря Сан-Паскуаль и еще три — между фонтаном Нептуна и оградой Сан-Херонимо: как рассказали ему, это те, кто решил под шумок пограбить Ретиро, да попались французам, то есть по шерсть поехали, а вернулись стрижеными. Верней сказать, вообще не вернулись. И это не считая множества одиночных тел, разбросанных там и сям, и девятнадцати расстрелянных во дворе Буэн-Сусесо: целая груда их лежит вповалку у стены.