День гнева
Шрифт:
Осмысляя все это, Блас Молина плачет от невыносимой душевной муки, от стыда и ярости. Сколько храбрецов пало. Сколько людей полегло в артиллерийском парке да и по всему городу — и все для того, чтобы все кончилось под мрачным покровом этой непроглядной ночи, во тьме, прорезаемой лишь мечущимся пламенем костров, вокруг которых пьяно хохочут победители, оглашаемой залпами — это добивают тех, кто совсем еще недавно, презирая опасность, дрался за свободу и за своего короля.
«Клянусь отомстить, — говорит он, неожиданно для самого себя вскочив на ноги. — Клянусь отомстить французам за все, что они натворили. Французам и тем предателям, которые бросили нас одних. И пусть Господь меня покарает, если струшу и ослабею».
Блас Молина клятву свою сдержит. История смутных времен, имеющих наступить уже совсем
9
Астурийцу Хосе-Марии Кейпо-де-Льяно, виконту де Матарроса и будущему графу де Торено, — 22 года. Изысканный и образованный вольнодумец, придерживающийся либеральных взглядов, которые при других обстоятельствах поставили бы его ближе к французам, нежели к соотечественникам, и со временем сделают одним из тех, кто примет Кадисскую конституцию, [43] а после возвращения Фердинанда VII — послужат причиной бегства за границу, где он напишет фундаментальную «Историю возмущения, войны и революции в Испании». Но сегодня ночью юный виконт даже и вообразить не в силах ни дальнейшего хода событий, ни того, что через двадцать восемь дней на борту британского капера отплывет из Хихона в Лондон, чтобы просить помощи для взявшихся за оружие испанцев.
43
Кадисская конституция 1812 г., принятая учредительными кортесами в Кадисе 18 марта 1812 г. и обнародованная 19 марта 1812 г. в ходе Испанской революции 1808–1814 гг., объявляла, что «суверенитет воплощается в нации и поэтому ей принадлежит исключительное право устанавливать свои основные законы». По ней Испания провозглашалась наследственной монархией, в которой законодательная власть принадлежала кортесам и королю, исполнительную власть представлял король. Провозглашала свободу личности и неприкосновенность жилища, но объявляла католичество официальной религией Испании и запрещала исповедание какой-либо другой религии. Ее отменил 4 мая 1814 г. вернувшийся в Испанию король Фердинанд VII.
— Мы не смогли вызволить Антонио Овьедо, — подавленно говорит он, опускаясь на диван.
Дом, куда он сию минуту вошел, принадлежит его друзьям — братьям Мигелю и Пепе де ла Пенья, которые тоже пребывают в весьма мрачном состоянии духа. Хосе Мария вместе со своим кузеном и тоже астурийцем Марсиалем Моном всю вторую половину дня рыскал по Мадриду, пытаясь освободить их общего друга Антонио Овьедо, которого французы, хоть он ничем их не спровоцировал, никакого участия в возмущении не принимал и даже оружия при себе не имел, все же арестовали прямо посреди улицы.
— Расстреляли? — упавшим голосом осведомляется Пепе де ла Пенья.
— Сейчас уже в этом нет сомнения.
Кейпо де Льяно рассказывает друзьям, как было дело. Пытаясь проследить путь Антонио, они сумели выяснить, что его в толпе пленных увели на Прадо, где их всех вопреки обещаниям Мюрата и вразрез с утверждениям о том, что кровопролитие прекращено и мир восстановлен, наверняка расстреляли без суда и следствия, не сделав и попытки отделить правых от виноватых, а участников мятежа — от непричастных к нему никаким боком. В тревоге оба друга кинулись к дону Антонио Ариасу Мону, члену Верховной хунты — родственнику юного Марсиаля Мона и самого Кейпо де Льяно.
— Бедный старик, умирая от усталости, как раз лег вздремнуть после обеда… Он, как и все, был убежден, что Мюрат сдержит свое слою. Когда нам удалось разбудить его и поведать о случившемся, он ни за что не хотел нам верить… Такая непостижимая подлость не укладывалась у него в голове!
— И
— То же, что и любой порядочный человек. Убедившись наконец, что мы говорим правду, принялся горько сетовать на свое легковерие, побудившее его обратиться к народу с просьбой сложить оружие. Затем дал нам собственноручно написанный приказ о немедленном освобождении Овьедо, где бы тот ни находился. С этой бумагой мы опять понеслись по городу, где, кажется, никого уже не осталось, кроме французов…
— …от которых мы натерпелись страху, — вставляет Марсиаль Мон.
— И очутились в конце концов в здании королевского почтамта, — продолжает Кейпо де Льяно. — Там распоряжался генерал Сексти, сопредседатель смешанной комиссии. Впрочем, как выяснилось тотчас, ничем он не распоряжался.
— Я знаю этого Сексти, — говорит Мигель де ла Пенья. — Надутый спесью и чванством итальянец на испанской службе…
— …которую несет из рук вон скверно. Принял нас с ледяной холодностью, мельком проглядел документ и сказал весьма неприязненно: «Обращайтесь к французам». И напрасно мы твердили ему, что именно он вместе с генералом Груши отвечает за действия военного трибунала. Он только сказал, что во избежание нареканий и жалоб передал всех арестованных всецело в ведение французов и умывает руки.
— Ах негодяй! — восклицает Пепе.
— Я сказал ему то же самое и почти теми же словами, а он повернулся ко мне спиной. Хотя была минута, когда я опасался, что он прикажет взять нас под караул.
— А что Груши?
— Тот вообще нас не принял. Его адъютант обошелся с нами совершенно по-хамски… Счастье еще, что сумели унести оттуда ноги… Так что, боюсь, бедного нашего Овьедо сейчас уже…
Четверо сидят в молчании. За ставнями окна гремит отдаленный раскат ружейного залпа.
— Слышите — шаги на лестнице, — говорит Мигель де ла Пенья. — Кто-то идет.
Все привстают в тревоге — нынче вечером в Мадриде никто не может быть уверен в своей безопасности. Решившись наконец, Марсиаль Мон направляется к двери, открывает ее — и вдруг отшатывается, как если бы вдруг увидел перед собой призрака.
— Антонио! Это Антонио Овьедо!
С криками радости все бросаются к вошедшему — тот мертвенно-бледен, волосы взлохмачены, одежда в беспорядке. Его почти на руках переносят на диван, усаживают, наливают водки — и лишь после этого щеки его обретают естественный цвет, а уста — дар речи. Затем Овьедо рассказывает свою историю, не отличимую от той, что случилась сегодня со множеством обитателей Мадрида, для которых последним впечатлением бытия стали ружья расстрельной команды, но — не в пример всем остальным — увенчанную счастливым финалом: распоряжавшийся казнью французский офицер, узнав в нем одного из завсегдатаев ресторана «Золотой фонтан», смилостивился и подарил ему жизнь.
— А остальные?
— Погибли… Все погибли.
Антонио Овьедо, с блуждающим взором, затерянный в сгустившейся над Мадридом тьме, залпом допивает остаток водки. А юный Кейпо де Льяно, с сердечным участием взирающий на друга, к ужасу своему, замечает, что тот за одну ночь стал наполовину седым.
Другие от переживаний минувшего дня повредились в рассудке. Так произошло с уроженцем Сарагосы Хоакином Мартинесом Валенте, который на паях с 27-летним братом Фернандо, членом Королевской коллегии адвокатов, и дядюшкой Херонимо Мартинесом Маспуле содержал торговое заведение на самой Пуэрта-дель-Соль. Лавка, простоявшая запертой весь день, открылась лишь под вечер, когда все стихло. Тут возле нее и появились несколько французских гренадер и двое мамелюков. И, уверяя, что из окон по ним утром велась стрельба, окружили и дядю, и племянника. Первому, впрочем, удалось убежать, юркнув внутрь и задвинув за собой щеколду. Второго же, избивая, поволокли к соседней лавке. И там, несмотря на усилия приказчиков втащить адвоката в помещение и тем самым спасти, разнесли ему голову пистолетным выстрелом на глазах у брата, спешившего на помощь. Сейчас, помешавшись от зрелища этой ужасной расправы, тот сидит под крепким замком в доме дядюшки, издавая пронзительный вой, от которого соседей бросает в дрожь. И несколько месяцев спустя, так и не оправившись от потрясения и не придя в разум, Хоакин Мартинес Валенте, перевезенный в Сарагосу, окончит свои дни в одном из тамошних домов скорби.