День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:
– Пропал Аладьин, ну почему его милиция не ищет?
– Как не ищут, ищут, наверное. Да только там уже сто дел сверху, – Валера отвечал, ни о чем не думая, поглощенный движением, – да и денег-то сколько надо, чтобы искать…
– На что денег? Каких денег? – что меня охватило, второй раз за всю жизнь? – я не плакал, совершенно спокоен, лед, но слезы сами полились, словно чужие. – Должны! Человек пропал! Обязаны! Там же всё на поверхности: у вдовы он третий покойник, Евлаков ему должен, а последний, кто видел… Зачем кафель перекладывал? А дело в арбитраже? Что по его телефонным номерам? Геолокация? Дагестанцы. Никому не нужно?! А он – такой же, как ты! И я! Я один, за полдня, без всяких денег
– Всё может быть. И так. И так. И, как я мыслю, – Валера во что-то давнее вгляделся, но отвечал так же непричастно и тихо, – жена-то была сильно постарше, дочка ее, не Аладьина, и бизнес-то и недвижимость были жены, и жили они не очень… Ну, и Аладьин как-то и – решил. Сперва жена пропала, в Воронеж уехала за товаром. Всё отошло дочери, а потом и дочь, эта, как-то… Так я мыслю. Так, может, у Аладьина не хватило денег за работу расплатиться. Или в цене не сошлись. Понимаешь, – он помолчал и дважды особенно протяжно пропыхтел, – сделанная работа всегда кажется дешевле. Как с врачами. Перед операцией – да всё, кажется, ему отдам, лишь бы… А выписываешься: спасибо, спасибо большое – шоколадка и три цветка. А за что я, собственно, должен? – и он негромко посмеялся, улыбка съездила налево и направо по щекам.
– Хорошо. Или так. Пусть так. Какая, к чертовой матери, разница? – хотя я чувствовал разницу, уничтожающую меня разницу. – Нужно найти человека!
– Это просто. Обычно закапывают на старом кладбище в старые могилы. Как возьмутся кого перезахоронить, самое меньшее – пять черепов. Смотри, где свежая земля, – и найдешь. Помнишь, ездили на великах к бабке за козьим молоком, вот на этом углу хатка ее и… Привезешь бидончик, разольет мать по бокалам и поставит на комод… – он вел на Стрелецкий луг, прогоняя бабочку, немым черным пламенем промахивающую над плечом.
– Но ведь пропадают – сотни!
– Всегда. Всегда все пропадают – жизнь. Муж один год жену искал, деньги тратил, и мы помогали. А она к любовнику уехала и фамилию поменяла. Мы его привезли в Старый Оскол – вот твоя жена. Он даже к ней не подошел. Стоял и смотрел издали. А Гену Зубенко – помнишь, в армию проводили, в ресторане погуляли, все поехали сразу на вокзал, а он домой за вещами заехал. Ждем, ждем – нет Гены. И за тридцать четыре года так и не доехал до вокзала, еще в пути. Потому, что вся наша жизнь – она… она как поезд.
Мне звонит жена, двести тысяч сгораемой залоговой суммы.
– Как поезд – что? Что – как поезд?! Валера! – небо сгущалось, и луна еще тяжелей наливалась холодным, отчетливым сиянием. – Мне звонит жена! Что значит – жизнь как поезд?! Ничего не значит!!!
– Пришли. Наша улица – узнаешь?
На лугу развели костерки, словно ночевали цыгане, – они уже не ночуют так, осели на Новоездоцкой; нашу улицу – Стрелецкую – давно снесли, и жители уехали в бараки на соцгород, она, думал я, осталась только во мне одним пылающим июньским днем, что не кончится, я верю, и со мною.
– Каждый год собираемся в этот день, садимся кто где жил…
Возле костров расстилали одеяла люди, нанизывались шашлыки, резали хлеб.
– Потанины, Безземельные – помнишь фотографа без ноги? Котовы – возле тополей, у них одних телевизор был. Белогуровы со своим доберманом, Внуковы, вон Бессоновы – к ним опять из Харькова Толик приехал, дед Уколов шкандыляет… И мы, – Валера достал из-под мышки газету с мокрым пятном, подстелил и опустился на траву, – жизнь! И каждый год – одно и то же: Котовы с Белогуровыми всё спорят за межу, дед Уколов ходит своим уткам за ряской, к Выскребенцевой – всё женихи на мотоциклах, видишь, вышла – поджидает? Тут кое-кто у нас уже
Нет, быстро подумал я, мир людей, делающих одно и то же, желающих всегда делать одно и то же. Так хотят влюбленные. Чтобы вечно ехало это такси и играла эта песня. Чтобы не вырастали дети, чтобы ночной звонок не означал: мама умерла, – вот этого немногого хочу и я.
– Привет, соседи! – крикнул Валера.
Отвечали, мне из тьмы кто-то погрозил старческой палкой:
– А это не ты у Орищенковых вчера груши стряс?
Я был уверен: никто никогда не узнает.
– К Гуськовой внучка приехала, из Москвы, помнишь?
– Еще бы! – я вздохнул. – Воротынцева…
– Катя.
– Оля.
– Да чи Оля.
Мы глядели на хату Гуськовых, еще крытую почерневшим, окостеневшим камышом, в не закрытые ставнями окна; хата стояла возле колонки, где на мокрой земле собирались осы, почтарка Люда, сдвинув платок с потного лба, чертила по улице свой швейный неутомимый зигзаг, заранее помахивая счастливчикам белым конвертом, в заросли золотых шаров, пугая индюшек, забивались дети, играя в кулючки, старухи припадали к кухонным окнам: кто это такой пошел? Изучалась телепрограмма: если «комбинированные съемки» или «консультант – генерал-лейтенант», надо проситься к Гуськовым смотреть; от цветущей вишни улица стояла белой, время – течет, это вода, это ничего, жаль, что эта вода ни во что не налита, а она – так, эта вода – повсюду…
– А вон и Аладьин мопед свой налаживает. Опять, небось, в Солоти к своей Раисе, ты видишь его?
Я смотрел в не определимое словами куда-то, мне казалось: вижу; сначала только «Солоти, стоянка 1 минута» в расписании, вот проступили мостки на Солотянском пруду, белый колпак матери Аладьина, торговавшей хлебом в магазине «У Лысака» – Лысак ушел с немцами, магазин трижды перестроили, но «У Лысака» не стиралось, – я увидел мопедный бак, оклеенный польскими красавицами в овальных рамках, вот – Аладьин, мы пекли кукурузу – вот он, белобрысый, дует в костер.
– Хочешь, сходи к своим, – предложил Валера, – найдешь?
Надо пройти почти всю Стрелецкую в сторону вокзала под единственным созвездием, которое мы умели находить, мимо лавочек, сделанных из шпал, мимо хриплых «голосов» из транзисторов, и перед тем как тропинка, засеянная осколками шлака и угля, спустится чуть вниз, скрывая под собой яму с мертвыми итальянцами, собранными со всей улицы в сорок третьем году… Я, зажмурившись, поднял чуть подрагивающую руку, но с первого раза, как всегда, поймал меж двух досок пуговицу, привязанную к леске, и потянул – звякнула щеколда и калитка… К своим – я спускался во двор, как всё выросло, наросло, вышло что из той косточки? В холодок – я один, но сколько вокруг наших, привалился от усталости к какой-то обмазанной глиной стене и не испугался, когда вокруг ноги скользнул урчащий пушистый бок – кот, он всегда прибегал, только стукала калитка, я пустил его на руки и чесал брюхо и за ушами, что-то прилепилось, когда ходил, на плечо, где-то я присадил клейкую напоминательную бумажку, сорвал, подсветил айфоном: куриной, старческой дрожью накарябано «Выключи газ», бросил под ноги, вот… Еще одна! На животе. «Закрыть дверь» – долой! Да что это? «Утюг!» Надо следить, а то так облепят… Просто оглаживать себя руками и срывать; за котом шли еще – бесшумно спрыгивали с подоконников, крылец, яблоневых веток и завалинок, теснились, сдержанно голося у ног: да что я вам могу, у меня нема ничего, я устал и, словно придавленный котом, чуть повалился отдохнуть на бок, а потом расправился и лег, сразу почуяв, как множество лап заструилось, щекотно забарабанило по мне, вспрыгивая, цепляясь и даже попадая на лицо – не убирая когти.