День, когда я стал настоящим мужчиной (сборник)
Шрифт:
– Не отравлюсь?
– Сами едим.
Я смотрел в айфон: на сайте Управления полиции по Воронежской области Аладьина назвали бизнесменом, уроженцем Вейделевского района, и уточнялось время исчезновения – не в половине второго ушел из дома, а пропал около четырех, «по дороге домой, в центре города» (кто видел? откуда возвращался?), 180–185 сантиметров, среднего телосложения, волосы короткие, русые, с лобными залысинами, глаза серо-зеленые, коронка на верхнем правом резце, одет (я глянул в зеркало – Вова темнел за моей спиной): рубашка белая, шорты синие джинсовые до колен, шлепки черные, кожаные. Так, при себе: Nokia N70 в корпусе серебристого цвета и Nokia 6700 – тоже серебристого, ключи от квартиры и автомобиля. Я полистал «в розыске» остальных: молодые, счастливые, красивые и все живые! (лишь один неопознанный мертвец с небритыми щеками, распухшими губами, тянется кого-то
Я был сильнее, я знал и видел, что возвышаюсь над равнодушной, жадной и слабой массой, – я бы Аладьина нашел, и – всех!
Опросить людей, с кем виделся за последний месяц: вы заметили что-то новое в движениях глаз и губ, заметили тень, упавшую на лицо, тяжесть дыхания, запах тревоги и страха, желание и невозможность что-то изменить – близкие не заметить не могли; два телефона – детализация звонков, встреч и географических положений; гугл за последний месяц – Аладьин К.И. пытался на аукционе купить землю (проиграл предпринимателю Евлакову Леше, известный деятель) и вернул по решению арбитража три «КамАЗа», забранные у разорившейся агрофирмы за долги – спорили, сколько «КамАЗы» стоят, не тридцать же тысяч! А сколько, по-вашему?! Домашний адрес. Словно всходило солнце, и я разглядел пути, которыми могла прийти смерть.
Я расплатился – многовато вышло чаевых, но некогда ждать сдачу: тетя Рая уже высадилась из маршрутки; у нее ленивый муж, пьющего сына не увольняют с сахзавода только потому, что он выплачивает алименты, старший сын держит кошек и не разговаривает с матерью, все отставленные невестки – непутевые, действующая невестка вытащила из-за подушки кресла тети-Раин тайник – носок с четырнадцатью тысячами на похороны и памятник, у тети Раи (старуха, но мне – получается – троюродная сестра!) нет зубов, глаукома, шишки на пальцах, мокнущие пятна на лице и давление за двести – надо спешить, только она знает, где похоронен мой прадед Петр; тетя Рая ходит тихо, не дает вызвать такси, я помню ее в белой кружевной блузке, заведующей банком.
Психованный Вова пытается пойти следом, но что-то опутало его так, что шевелиться, шататься может, а идти нет, он остается разбираться с этими узлами, и с каждым шагом мне от этого веселей; мы ползем в гору меж горбольницей и налоговой под возмущенные сигналы автомобилей – у тети Раи мало сил, она переходит дороги по кратчайшей – наискосок, без «зебр» и светофоров, не дает себя поддержать за локоть.
Совсем недолго тетя Рая может шептать о другом, нужном мне: что Бобыревы запалючие, жадные до работы, а дед мой жил так бедно, что ужинал жареным луком, что бабушку считали нехозяйственной, она словно отвыкла за войну и тюрьму, даже сарая не имела: поставила поросенка в сени – он не вырос больше собаки, развела в сенях кур – они взлетали на чердак и взялись кукарекать, что в наших краях обещает беду, – и всех порубили; всё оставшееся время тетя Рая шепчет ненужное мне о жестокости старшего сына Валеры, уже без надежды, без «поговори с ним», эта жалоба давно сожрала ее, внутри ее тетя Рая устроилась доживать и привыкла; со всеми и всегда – шепотом об одном, громко произнося только «кошмар!» – внезапно и по-новому: так взрываются боеприпасы в равномерно сгорающем строении.
Валера ушел на пенсию из милиции, и спасает кошек, и забыл про мать – а живут окно в окно, на участке (по-нашему – «на плану») два дома.
– Кошек – сорок, наверное! А ему еще подбрасывают, всех берет – жалко! Кошмар! Всю пенсию на корм и песок. Лечит! А мне туалет не может сделать, хожу в ведро. А вынести не могу: бетонный блок вот так вот положил поперек крыльца, чтоб козырек кошкам сделать, а то дождь их мочит. А у меня нога через этот блок не задирается. Кошмар. Двести рублей на газ попросила – не дал. И внучки не дают, такие жестокие… А за границу – в год четыре раза. Просила хлеб купить – забыл. Я крыс травила, и его одна кошка через это сдохла – так он мне ее на крыльцо положил, кошмар, – тетя Рая не плачет, просто перечисляет, словно имена школьных подруг или подарки на свадьбу. – Сам за всё время ко мне только раз обозвался. «Еще не сдохла?» – спросил.
– Кошмар, – взял я на себя, словно помог нести сумку.
– За что такое мне? Заикнулся про машину, пришел из армии – вот машина! Привез невесту из Курска – всё купила ей: от трусов до мохерового шарфа. Собирался на рыбалку, а я знала, что к любовнице едет в Симоновку, – я ему подушечку в машину клала. А мне говорят: слишком опекала. Почему такое мне, скажи?
Я не знаю, почему беспомощных стариков пытают дети. Почему родители мучают беззащитных детей. Почему короткие жизни даже добрых и предусмотрительных людей часто полны страданий и почти всегда кончаются нищетой и одиночеством. Почему болеют дети. Почему никто никому не помогает. Почему никто никого не жалеет. Почему никто никого не любит так, как нужно. Почему «спасите меня, пожалуйста»
Я ни разу не ходил на старое кладбище в городе. Мы с бабушкой рвали траву только на заречном, по улице Ворошилова, – навещали Варвару, бабушкиного первенца. Свекровь заставила похоронить младенца на заречном, куда наметила лечь сама – а то вы меня навещать не будете. Потом, когда кладбище закрыли, к бабушке пришла родственная делегация в черных косынках: вам могила Варварина еще будет… э-э… ну, как бы нужна? А то мы, если что, хотели бы нашего туда… Да нет, сказала бабушка, я собираюсь на новое, в город, у меня там сестра, да и дочке ближе ходить – вон когда уже на старом в городе не хоронили; вот оно – как зараженный лес, заперто бетонными плитами, и замок на черных железных воротах, и дыра – сразу за воротами – ни дороги, ни тропы, только замерший потоп бурьяна; тетя Рая зашла по шею, постояла, привыкая, и, оглядевшись, поплыла, разводя травянистые космы и пролезая под древесные, я – следом, и сразу всё стихло, не стихло, нет – «всё» просто осталось за спиной, включая звуки, цвета, расписания работ, а здесь всё это же было, но – другое, я успокаивал себя: белый день, покой, вон же птичьи шорохи и котенок крадется вдоль ограды, безмолвие, но и безмолвие растений казалось ненастоящим, не белым листом, не чистым небом, а толщей земли, которую не прокричишь; тетя Рая кивала встречным:
– О-о, да тебя за бурьяном уже и не видать. Видела тут твоих внуков… Всё носятся, всё работают. А то, что гробница у бабки завалилась… А вот Безлепкины: она умерла, а он повесился, чтоб без нее не жить. А вот тут где-то – Тонечка, не угадываю тебя, но – привет! Вас уже больше здесь, чем нас, – и смолкла, чтобы еще раз не сказать «здесь».
Соскальзывая с бутылок, наступая на шприцы (не хотел бы я здесь ночью…), выпутываясь из провисших цепей, ограждающих захоронения великих – начальников заготконтор и автоколонн… Становилось жутко – равномерность. Равномерность забвения, равенство безнадежности – зарастают все; единственная упрямо ухоженная могила – протоиерей, умерший за год до Сталина; сквозь остальных всех одинаково прет трава, на остальных всех поровну десятилетиями уже сыпятся красные листья – клены и орешник, расстреливают их красной дробью рябины, дикий виноград пожирает ржавые ограды и сплетает крыши над повалившимися вниз лицом крестами; кресты все-таки победили – от звездочек остались треснувшие бетонные пирамидки, открывшие зернистое, недолговечное нутро, а кресты, сваренные из труб в семидесятых (коммунисты и сторонники хоронили пап и мам, не шли против последней воли), еще торчат, повалились только довоенные – исполинские, из доисторических шпал, скрепленные в пупке винтом и гайкой или прихваченные скобами – вот такой, наверное, должен быть у моего прадеда; ни конфеты, ни свечи, ни пластмассового цветка, ни следа тяпки или лопаты, ни заветренной горки земли, выброшенной кротом, – даже кроты оставили эту землю; без всякого порядка могилы толпились и расступались.
– Извиняюсь, – тетя Рая наступила на распухший, раздвинувший черные доски бугор, и, поозиравшись, выбралась отдохнуть на полянку меж двух обезглавленных постаментов под звездочку и высохших кустов с остатками черных листьев, и вдруг кивнула мне под ноги – вот они, – и показала взмахами: трава росла высоко и ровно, но после каждого ее взмаха, казалось, в траве едва-едва поднималась и застывала волна: Петр Иванович, первая жена, вторая жена, третья – твоя прабабка Мария, она из города, и сестра – пять волн, от первой жены один ребенок, от второй – три, от третьей – два, когда похоронил третью, тетка ему сказала: еще раз женишься, я тебе дом не подпишу, и пятнадцать лет он прожил один. Гнул колеса, масло сбивал…
Дальше я не слушал, в смятении: шесть детей у моего прадеда, прошло девяносто лет всего, а он стал полянкой, пустошью – вон на нее наползают куча мусора и стелющиеся колючки, ни камня, ни двух четырехзначных цифр, поставленных рядом, как два велосипеда, хоть бы оттуда, от него мне достался гвоздь (вот что я хотел), лоскуток краски, почерк гравера или резчика, а мы уйдем, тетя Рая хрустнет и вытечет под давлением крови, я один дороги не найду (оглянулся, запоминая: тополь), смотрел под ноги – вот же всё ровно, ковер, неизвестная трава растет ровно, поднимая крупные листья, собранные ладошками – по пять, выбираясь из-под нападавших желтых и полежавших сухих – ровные линии, и одновременно, и так же очевидно видел я в траве пять волн – не могла ведь так случайно, неровностями вырасти трава? – я вижу волны травы, хотя их нет: мужская побольше, женщины – поменьше, последняя – почти детская, я не запомнил, какой по счету лежит прабабка, не могу без этого уйти: