День милосердия
Шрифт:
Николай Александрович вернулся в магазин со смешанным чувством жалости и досады: жалко было мальчишку, но и отпускать его просто так, наверное, не стоило бы. Хотя бы узнать его адрес и фамилию, поговорить с родителями, сходить в школу. Неухоженный какой-то парень, заброшенный. Его немытое, худенькое, растерянное лицо так и стояло в памяти Николая Александровича. Но что теперь — дело сделано, милосердие тоже элемент воспитания, если им не злоупотреблять, как любит повторять прокурор Мончиков.
Мысли Николая Александровича вернулись к предстоящему судебному разбирательству,
Было то неопределенное время года, когда уже и снег давным-давно стаял, и кошки отбесились и примолкли, и солнце вроде бы светит вовсю, а тепла, по-настоящему летнего тепла все нет и нет. С речки потягивает студеным. Трамваи волокут за собой хвосты пыли, деревья стоят голые, черные, в недоверии к яркому и холодному солнцу, как бы в ожидании новых доказательств того, что зима не вернется вновь. В Сибири нередки такие повороты.
Николай Александрович подумал, что если бы сейчас был октябрь, то эта яркая прохладная пора вполне бы соответствовала теперешнему периоду его жизни. Он не был лириком, скорее — прозаиком в душе, но иногда, как, например, нынче, на него накатывало: он запел после душа и снова начал мурлыкать по дороге в суд.
2
Заседание началось с обычной процедуры — проверки присутствия вызванных в суд. Секретарь суда Людмила, сухопарая девица в очках и джинсах, доложила, что обвиняемый и свидетели оповещены, и Николай Александрович принялся вызывать по списку.
В небольшом, чистом после недавнего ремонта зале было светло и даже как-то празднично. В широкое старинное окно светило яркое весеннее солнце, пахло краской, пластиками, древесиной. Столы и скамейки были новенькие, кричаще-желтые, еще не такие потертые, как в других, старых залах. Большой государственный герб над стулом председателя блестел торжественно и величаво. Загородка из лакированных древесных плит, за которой находилась скамья подсудимых, была оторочена поверху изящными перильцами и выглядела вполне в стиле всего судебного гарнитура.
Странной, необъяснимой загадкой для Николая Александровича было то, что почти всякий раз обвиняемый внешне оказывался совершенно иным по сравнению с тем портретом, который составлялся в уме по материалам дела. Так получилось и с Печерниковым. Печерников почему-то представлялся Николаю Александровичу стройным пижоном, этаким белокурым красавцем с холодными, как у Печорина, глазами. В зале же в первом ряду сидел тщедушный прыщеватый юнец, серенький, сгорбившийся, с унылым тонким носом и с короткими волосами. Николай Александрович даже почувствовал разочарование: тоже мне, коллекционер жевательной резинки!
В том же ряду, только чуть ближе к выходу, громоздилась растрепанная старуха в зимнем пальто — бабушка подсудимого, то и дело прикладывала к глазам скомканный платочек. Через проход, по другую сторону от Печерникова, сидела молодая женщина — рыженькая, с большим животом (месяцев восемь!) и с изможденным лицом. В задних рядах шушукались три девицы — примерно одного пошиба: раскрашенные, в цветастых ярких платках, отброшенных на плечи, в дубленках, с дорогими серьгами в ушах и с золотыми кольцами на пальцах. Рыженькая, разумеется, Тамара Касьянова, а «девки», как подумал о них Николай Александрович, — продавщицы из универмага, «чуть было не потерпевшие». Какие-то люди пенсионного возраста, завсегдатаи судебных заседаний, тихо сидели в углу у окна; несколько человек толклись в коридоре под дверью. Дверь приоткрывалась с вкрадчивым скрипом, и оттуда доносился приглушенный гомон.
Суд был в том же составе, что и во время прошлого разбирательства: по левую руку от Николая Александровича — Нина Васильевна Ермачева, учительница истории, по правую — Василий Сергеевич Постников, начальник отдела проектного института. Обвинителем по делу Печерникова был Мончиков, огромный, грузный человек, более тридцати лет проработавший в районной прокуратуре и гордившийся тем, что отказался от карьеры, выбрав скромное и честное служение правосудию в родном городе. На адвокатском месте перед судейским столом восседал защитник Петушков, считавшийся в городе крупным юристом и взявшийся защищать Печерникова только потому, что обвинителем был Мончиков. Борьба между ними имела давние корни и доходила иной раз до курьезов.
Теперь они сидели друг против друга, раскладывали бумаги и время от времени тихо пикировались, сохраняя внешнюю невозмутимость. Все это придавало некий остренький привкус сухой, однообразной работе судьи и вызывало у Николая Александровича внутреннюю усмешку. Сам он был человек весьма покладистый, спорил редко, и не потому, что боялся испортить с кем-то отношения, отнюдь нет, просто он хорошо чувствовал настроение в суде и нехитрыми дипломатическими приемами добивался единодушного решения в девяноста случаях из ста. В остальных десяти случаях он пускал дело на самотек и брал сторону того, кто проявлял большую настойчивость.
Продавщицы одна за другой отдали ему свои паспорта и покинули зал до специального приглашения. Когда очередь дошла до Касьяновой, она расплакалась и кое-как, сквозь слезы, сказала, что паспорта у нее нет, на обмене. Николай Александрович скосился на Ермачеву, потом на Постникова, дескать, нет ли у заседателей возражений против того, чтобы допустить свидетельницу к показаниям, и жестом указал ей на дверь, что означало: согласны, иди, жди вызова. Касьянова, по-старушечьи горбясь, уплелась в коридор.
— Свидетельница... Деревня! — объявил Николай Александрович, паузой обыграв необычную фамилию. — Анна Тимофеевна, — прибавил он, помолчав в задумчивости. «Деревня, Деревня...» — повторил он про себя, снова пытаясь припомнить, где, когда, при каких обстоятельствах встречался ему человек с такой фамилией. С того самого дня, как познакомился с делом Печерникова, фамилия Деревня частенько приходила ему на ум, как бы поддразнивая его и вызывая какое-то смутное неприятное чувство. В том, что фамилия эта была ему знакома, теперь он уже не сомневался.