День на Каллисто (антология)
Шрифт:
Когда же экономка выкрасила ствол белой краской, профессор был ей так благодарен, как никогда и никому прежде. «Я за все вас отблагодарю», — взволнованно шептал он, но потом понял, что уже, верно, никогда не сумеет отблагодарить.
И заплакал.
Превратившись в дерево, профессор Кесслер научился плакать.
Зиме, казалось, не будет конца. Но еще тяжелее стало, когда зима кончилась и пришла весна.
Приближалась пора цветения, а с ней, как вспоминал профессор Кесслер, и самый трудный период в жизни дерева. Период,
Он совсем потерял терпение. Его обуревало страстное желание. Талый снег напоил его влагой. Он был сыт, здоров, полон энергии. Его переполняли силы и решимость что-то совершить. Он почувствовал себя четырнадцатилетним — подобное безумное юношеское упоение миром, опьянение будущим с той поры он никогда больше не испытывал.
Ему захотелось сбросить с себя панцирь, захотелось высвободиться. Но сколько он ни пытался, какие бы способы ни применял, ему это не удавалось.
Потом он попробовал заговорить. Безуспешно.
Молился.
Впоследствии, вспоминая этот эпизод, профессор испытывал волнение, смешанное с иронией. Он представлял себе дерево, устремившееся в безбрежную синеву неба, потрясающее ветвями с еще не пробудившимися цветками и взывающее ко всевышнему.
Но еще чаще он предавался слезам.
Когда растаял снег, дети перестали кататься на санках с обрыва, который он сумел разглядеть одной из своих веток. Взрослые предпочитали ходить в город более удобной дорогой, чем та, которую он мог наблюдать. Случалось, он целыми днями не видел ни одного человека.
Дереву было одиноко.
В мае профессору Кесслеру исполнилось тридцать три года.
С грустью перебирал он в памяти эти годы своей жизни.
Ему пришло в голову, что до того, как он превратился в дерево, он в сущности и не жил: работа заменяла ему жизнь. «Дорожил ли я кем-нибудь?» — спрашивал он себя. И иронически отвечал: «Разве что опытами. Даже моя двоюродная бабушка — единственный человек, которого я хоть как-то замечал, — была для меня всего лишь забавной старушкой, о которой я рассказывал анекдоты на новогоднем вечере у себя в институте».
В июне бабушка приехала на дачу. Она гуляла по саду, отдыхала в шезлонге у колодца. Вместе с девочкой, своей крестницей из деревни, играла в саду в мяч.
«Как-то раз мяч залетел в ветки», — вспоминал впоследствии профессор Кесслер. Он говорил о страхе и надежде — двух чувствах, которые овладели им в тот момент. Надежда на то, что бабушка и девочка сумеют распознать его новую сущность. Страх перед тем, как они после этого станут к нему относиться. Не убегут ли? Не закричат ли от ужаса?
Но девочка, взобравшись на дерево, лишь сбросила мячик.
Они так ничего и не узнали.
А дерево пришло в еще большее отчаяние, чем если бы обе в страхе убежали от него.
Немало мучений доставлял профессору Кесслеру бабушкин попугай. Он был ручной, и днем она выпускала его в сад. На ночь он всегда возвращался в клетку.
Бойкий попугай полюбил
«Видно, это мне в наказание», — рассуждало дерево, пытаясь вспомнить, кого оно могло обидеть.
Когда бабушка уехала, профессор Кесслер почувствовал, что силы его на исходе. Хотя он и старался философски смотреть на вещи, убеждая себя, что, мол, будет стоически переносить испытание, выпавшее на его долю, не будет роптать, — все было напрасно. Тогда он призывал себе на помощь своего любимца Эпиктета, решив, что будет нести свой крест до конца. Сыграет роль дерева, как играл бы любую другую порученную ему роль. «Дело не в том, что мы играем — роль человека, рыбы или дерева, — говорил себе профессор Кесслер, шелестя нежными весенними листьями. — Важно, как мы это делаем».
Такова была его философия.
Но, как известно, между мужеством на людях и мужеством, о котором никто не знает, которым никто не восхищается, существует большая разница. Профессор Кесслер оказался мужественным человеком только на словах.
После отъезда бабушки он совсем сник. Он вновь стал придумывать разные средства, которые помогли бы ему развеяться, обрести душевное равновесие. Одно из них показалось мне особенно трогательным: Кесслер-дерево пытался найти пути к взаимопониманию с другими яблонями, что росли в саду. С другими деревьями и растениями. Он старался своими ветвями дотронуться до них. А тех, до которых не мог дотянуться, стремился понять по их движениям.
Однако он был одинок не только среди людей, но и среди растений.
В начале лета, когда пришла пора снова заботиться о плодах, силы профессора Кесслера иссякли. «Я не мог даже пить, так мне было плохо», — вспоминал он это тяжкое время.
Экономка, время от времени поливавшая яблоню, с грустью останавливалась перед ней.
Дерево увядало.
Сначала поникли листья.
Потом они пожелтели и стали опадать.
Одной летней ночью профессор Кесслер прощался с жизнью. Страстно вглядывался он в темное небо, то самое небо, которое, любил, будучи человеком и став деревом.
Он знал, что скоро умрет.
В его теле появилась такая же слабость, как много лет назад, когда он болел воспалением легких.
Им овладела апатия.
Он хотел только одного: испытывать хоть какое-нибудь желание.
Профессор Кесслер умолк, подойдя в своем рассказе к тому моменту, когда однажды ночью, стоя с распростертыми ветвями-руками, он взывал к небу и не ощущал ничего, кроме ветра.
Сказав это, он тихонько заметил, что, наверное, со стороны все это слишком мало похоже на правду и просто смешно. Стараясь его успокоить, я стал заверять, что всей душой сочувствую несчастному дереву, вернее профессору Кесслеру. Он же, покачав головой, заметил, что, видно, такова его судьба.