День пули
Шрифт:
ДЕНЬ ПУЛИ
Я убежден, что в жизни каждого из нас есть день, определяющий судьбу. Должно быть, его выбирают мойры, судачащие и распевающие за прялкой, или боги, чьи жернова вертятся медленно, но размалывают мелко. В этот день может лить дождь или светить солнце, стоять жара или стужа. Этот день невозможно вычислить — ни в прошлом, ни в будущем.
И все же в жизни каждого из нас такой день есть. И если он является предвестником печального конца, лучше не оглядываться назад и не искать его. То, что вы обнаружите, может причинить вам боль,
Конечно, в этом убеждении есть что-то нелогичное и даже мистическое. Конечно, оно сразу вызовет неодобрение тех современных магов и шарлатанов с хрустальными шарами, тех психологов и специалистов по неблагополучию в семье, которые, если воспользоваться их лексикой, убеждены, что существует способ вычисления фантастической взаимосвязанности времени, места и событий, с которыми мы обязательно в этот день сталкиваемся на невидимых перекрестках судьбы. Но они заблуждаются. Как и все мы, они крепки задним умом.
В случае же, о котором я хочу рассказать, — слово “случай” здесь наиболее подходящее — речь пойдет об убийстве человека, с которым я не виделся тридцать пять лет. Не виделся с того самого летнего дня, а точнее, раннего вечера тысяча девятьсот двадцать третьего года, когда мы — тогда мальчишки — стояли, глядя друг на друга, на одной из улиц Бруклина, после чего разошлись и пошли каждый своей дорогой, чтобы больше уже не встретиться.
Тогда нам было по двенадцать лет, а точную дату я запомнил потому, что на следующий день должно было произойти потрясающее событие: наша семья переезжала на Манхэттен. С ясностью я помню сцену нашего расставания и последнюю фразу, сказанную мной. Теперь я понимаю, что это был тот День в жизни моего друга. День пули — так, пожалуй, можно его назвать, хотя выстрел прозвучал лишь тридцать пять лет спустя.
Я прочел об убийстве на первой полосе газеты, которую моя жена читала за завтраком. Она держала ее вертикально, сложенную в несколько раз. Но за сгибом от меня не скрылась отбивающая аппетит фотография на первой странице — фотография упавшего у задних колес своей машины человека с окровавленной головой, вытаращенными глазами, широко раскрытым в смертельной агонии ртом.
Фотография мне ничего не говорила, так же как и кричащий заголовок — УБИТ ГЛАВАРЬ РЭКЕТИРОВ. Я подумал единственно о том, что за кофе с тостом можно было бы любоваться и более приятными вещами. Затем мой взгляд упал на подпись под фотографией, и я чуть не выронил чашку. Она гласила:
«Труп Игнеса Ковака, главаря бруклинского рэкета, который прошлой ночью...»
Я взял у жены газету, несмотря на ее изумленный взгляд, и стал рассматривать фотографию. Сомнений не было. Я не видел Игнеса Ковака с детства, но я не мог не узнать его в этой жуткой, окровавленной туше.
Самой же отвратительной деталью на фотографии, кроме, может быть, его самого, была забытая на сиденье машины сумка с клюшками для гольфа.
Эти клюшки заставили заработать мою память.
Голос жены вернул меня к действительности.
— Эй! — сказала она с добродушным раздражением. —
Я вернул ей газету.
— Извини. Меня потрясла эта фотография. Я ведь его знал!
В ее глазах зажегся интерес, как у человека, который, хотя и через третье лицо, обнаружил себя в обществе особы с дурной репутацией.
— Ты знал его? Когда же?
— О, еще когда наша семья жила в Бруклине. Мы были тогда детьми. И он был моим лучшим другом.
Моя жена — ужасная придира.
— Ничего себе! Вот уж не знала, что в детстве ты якшался с малолетними преступниками.
— Никакой он не малолетний преступник. По сути дела...
— Ты серьезно? — Она улыбнулась мне ласково, дав понять, что разговор окончен, и снова уткнулась в Уинчилла, который обещал более свежие и впечатляющие, чем мои, новости, сказав: “Как бы то ни было, дорогой, я не стану сильно переживать. Это было так давно”.
Это было давно. Тогда еще можно было играть в футбол посреди улицы.
Редкие автомобили заезжали в дальние уголки Бруклина в тысяча девятьсот двадцать третьем году. А Бат-Бич, где жил я, был одним из самых дальних его уголков. На востоке он граничил с Грэйвсенд-Бэй, где располагался Кони-Айленд, до которого было несколько минут езды на трамвае, а на западе в нескольких минутах ходьбы начинались Дайкерские высоты с площадками для гольфа. Каждый из этих районов был отделен от Бат-Бич заросшими сорняком пустырями, тогда еще не открытыми строительными подрядчиками.
Итак, как я уже сказал, в те времена можно было играть в футбол на улице, не боясь транспорта, или глазеть на то, как фонарщик в сумерках зажигает газовые фонари. Или бродить около здания пожарной охраны на Восемнадцатой авеню, дожидаясь: вдруг повезет и по тревоге выедет пожарная команда, в повозке, запряженной тремя битюгами, а при выезде на мостовую из-под обшитых металлом колес посыплются снопы искр. Или о, чудо из чудес! — можно было наблюдать, разинув рот, за полетом гордо рокочущего над головой биплана...
Вот чем я занимался в то лето в компании Игги Ковака, который был моим соседом и лучшим другом. Он жил в двухэтажном каркасном доме, покрашенном, как и наш дом, в какой-то блеклый цвет. Почти все дома в Бат-Бич выглядели похоже: с садиком впереди и двориком позади.
Единственным примером вычурности в нашем квартале был угловой дом, владел им мистер Роуз, наш новый сосед. Это был огромный оштукатуренный дом, почти дворец, окруженный огромным газоном, в конце подъездной аллеи располагался гараж на две машины, также покрытый штукатуркой.
Подъездная аллея заворожила нас с Игги. На ней — вы только представьте себе! — парковалась машина мистера Роуза — серый “паккард”, который притягивал нас как магнит. Мало того что она казалась прекрасной издали, вблизи она казалась огромной, как паровоз, и, даже когда она стояла на месте, от нее веяло грозной мощью. А еще у нее было целых две выдвижных подножки, расположенных одна над другой, чтобы облегчить посадку в кузов сзади. Поистине, такой чудесной машины, как этот “паккард”, не было ни у кого в округе.