День разгорается
Шрифт:
Над городом реяло непривычное слово: забастовка! Оно чернело на белых лоскутках прокламаций, расклеенных по заборам и витринам. Оно перекатывалось из дома в дом, и то пугало иных и наполняло их бессильной злобою, то радовало других и согревало:
— Забастовка!
Губернаторский белый с колоннами каменный дом, как крепость, охранялся усиленно. Во дворе бивуаком расположились солдаты, на улице стояли часовые и пугали своей суровостью прохожих. У губернатора все время шли совещания. И к нему и от него беспрестанно приезжали и уезжали
— Забастовка!.. Забастовали!..
И тогда от казарм усиленней текли ощетинившиеся штыками роты и на рысях проносились казачьи патрули.
Солдаты шли по мирным улицам. Город безмолвствовал. Город притаился. Но когда казачий патруль впервые сшиб и рассеял толпу демонстрантов, над которой реял дерзко и вызывающе красный флаг, и когда нагайки полоснули по спинам, выдирая вместе с клочками одежды живое мясо, когда брызнула первая кровь, — путь уверенно марширующим солдатам стал преграждаться баррикадами.
Вокруг баррикад вспыхнуло оживление. К баррикадам стянулись люди. Разные люди.
Худой мужик с всклокоченной бородой и в рваном полушубке ушел в раннее тусклое утро от баррикады, потуже затянув опояску на полушубке.
Павел мгновенье поглядел ему вслед и подумал:
— Дезиртир!
И больше уже не думал и не вспоминал о нем. Потому что утро хмуро и нехотя разгоралось, потому что взрывы и раскаты выстрелов становились все громче и настойчивей.
В тусклых кривых улицах, по которым торопливо пошел худой мужик, было безлюдно. Ставни глухо прикрывали тревожный и безмолвный покой жителей. Замерзшая земля упруго гудела под быстрыми шагами. Седой иней мутно тускнел кругом, покрывая дощатые тротуары и крыши.
Тусклые кривые улицы привели мужика к скрипучей калитке. Он толкнул ее, она распахнулась. И скрип ее наполнил его радостью. Скрип калитки был привычным, родным звуком.
По изрытой осенними дождями тропочке дошел он до темной избы с прикрытыми ставнями и стукнул в дверь. За дверью всплеснулись детские голоса:
— Тятя?.. Тятенька?!
— Ну-ну, я, ребятки! — успокоил он, входя в полутемную избу. — Вот сказывал, что приду и пришел!
Ребятишки обступили мужика. Они были в одних рубашонках, а в избе стоял крепкий холод. И они дрожали. Но приход отца вытянул их из постели, где им было немного теплее. И теперь они дрожали не только от холода.
Их было двое — мальчик лет семи и совсем крошечная девочка. Мальчик глядел из-подлобья и губы его дрожали от обиды и горя. Девочка прижалась к отцу и всхлипывала:
— Боюся... тятенька, боюся!
— Молчи, Нинишна! — прикрикнул на нее мальчик. — Плакса!.. Вот она все ревет! Все ревет, а мне спать хотца... и исть!..
— Ах, беда, ребятки! — засуетился мужик. — Хлебца нигде раздобыть не мог. Такая заваруха округом!
— Хлебца, тять!.. — прильнула девочка к отцу. — Дай хлебца!
Отец распоясался, скинул полушубок и стал возиться с железной печкой. Он сходил во двор, раздобыл щепок и каких-то досок. Он долго раздувал огонь и когда в печке загудело пламя, он обернулся к притихшим детям:
— Ладно теперь? Ишь, как зажаривает!
Ребятишки придвинулись к печке и затихли. Отец притащил с постели их одежёнку. Мальчик стал одеваться самостоятельно, девочку отец посадил к себе на колени и неумело начал натягивать на ее ножки рваные чулки.
Он одевал ее и приговаривал:
— Глянь, печка-то гудит! Тепло! А тут мы еще катанки на ноги взденем, платью бумазейную, совсем по-богатому станет!..
— А хлебца? — прикурнув к отцу и замлев от тепла, от ласки, спросила девочка.
— Хлебца я опосля достану...
— Опосля? — встрепенулся мальчик и подошел к отцу поближе. — Ты опять уйдешь?
— Да я, брат, ненадолго! — отводя глаза от мальчика, неуверенно ответил отец. — Совсем, парень, на какой-нибудь секунд!
— Обманываешь! — нахмурился мальчик. — Я знаю...
— Ну, ну! Экий ты маловерный!
Печка накалилась. От нее растекался густой жар. Она весело гудела. Мужик спустил с колен задремавшую девочку и потянулся за полушубком.
— Обманываешь! — повторил мальчик. Девочка проснулась и заплакала.
— Эх, беды с вами, ребятки! — огорчился отец. — Чистое горе! Да надо мне, слышьте, сходить! До зарезу надо... Обязанность такая... Несмысленыши вы, не растолкуешь вам... Вы не плачьте! Право, не плачьте! У меня там, коли обойдется ладно, я и обернусь мигом.
— Да-а! Уйдешь надолго, а нам одним.
— Не ходи, тять! Не ходи!
Ребята наседали, а мужик торопливо одевался и успокаивающе бормотал ласковые слова.
И так, в спешке, кой-как облаживая на себе полушубок и рассыпая нелепые и неуклюжие ласковые слова, он прошел к дверям и у порога вдруг нахмурился, потемнел и строго крикнул:
— Ну, не плакать! Ишь, разнюнились!.. Не плакать, говорю!
И быстро вышел. На мороз. На улицу, где уже светилось крепкое утро и где хлопали частые выстрелы.
Частые выстрелы весело хлопали. Дружинники сгрудились к баррикаде и настороженно слушали. Сначала они шутили и перекидывались бодрыми, веселыми возгласами. Сначала их почти забавляла новизна: выстрелы, которые лопаются где-то там, далеко, безвредные и безопасные. Но утро наливалось смутным светом и вместе с ним текла откуда-то тревога. И лица стали серыми, сосредоточенными, безулыбчивыми.
Павел зябко поводил плечами под стареньким ватным пальто. Он сидел на ящике и прижимал к себе винтовку, самую большую и самую редкую драгоценность всего отряда. Остальные дружинники, вооруженные разнокалиберными револьверами, ждали чего-то от Павла. Ждали и помалкивали.