День святого Жди-не-Жди
Шрифт:
С другой стороны, очевидно, что растительная природа и все, что от нее зависит, не прячет один лик под другим; у корней нет никакого особенного достоинства; если удалить почву, растительность раскидывается цельно и обнаженно. Ей нечего скрывать; она не становится более скучной, более пассивной, более застойной; но ее скука, пассивность и застойность не становятся менее ощутимыми. На свету она выделяет порчу, которую сама же собирает под покровом мрака. Все ее проявления лепечут один и тот же плеоназм. В полночь, несмотря на заляпанность лунным светом, огромные поля источают такую же вонь, что и в полдень. Растения не лгут, у растений внешнее поглощает все сущее, совсем как земельный надел — суть работающего на нем человека. Я же совершенно не люблю поглощаться
В Родимом Городе мне достаточно сделать нескольких уступок, дабы спокойно насытить свое притворство. А какую пищу я могу найти здесь, в съедобном мире овоща и зерна? Там каждый день приносит пропитание. Город — это моя жизнь, город — моя сила. То, что мои тайны обусловлены последними изобретениями или изысками моды, еще не свидетельствует об особом пристрастии к прогрессу и новшествам. У меня нет никакой системы; в одних случаях я отмечаю человеческую хитрость; в других — удивительное угождение моим желаниям; и во всех — бесспорный ум.
В последние годы на Родимый Город вываливают постоянно увеличивающуюся массу импортной продукции. Наконец-то и мы познали кинематограф. Для этого снесли один из наших старейших домов (туристы об этом сожалеют) и на его месте построили зал (красные кресла, белый экран), предназначенный для визуализации и спектакулизации оживших образов, называемых также движущимися картинками.
На открытие пригласили всех знатных лиц города. Я оказался в их числе. Среди наших сограждан нашлись те, кому довелось путешествовать, и теперь они проясняли самым оседлым, что именно должно произойти. И все же, когда погас свет, сердца сжались от какого-то волнения; вскоре, ко всеобщему изумлению, закрутилась кинолента. После сеанса, уже вечером зрители разошлись по своим домам, переваривая настороженность, но уже через месяц не осталось никого, кто бы регулярно не посещал «Родим-Палас», за исключением, быть может, дряхлых стариков, грудных младенцев и лежачих больных.
Должен сказать, что в тот период я не относился к числу самых восторженных почитателей. От больших исторических картин мне становилось скучно, от водевилей — тоскливо, от комедий и драм — тошно, от документальных фильмов — муторно. Мне нравилось другое: тьма, скученность, сладковатый запах и наступающее под конец ощущение томности и оцепенения. С ним было так приятно засыпать. Иногда, изредка, меня поражал какой-нибудь кадр, иногда, но не чаще, возмущал другой. Однажды — целый эпизод: научно-популярный фильм о растениях, сделанный в ускоренном темпе. Таким образом их пытались «оживить», придать вознесению какого-то горохового стручка гибкость и изворотливость щупальца осьминога, найти в растительном росте следы умысла. Это было просто смешно. Я пожал плечами. Все это наука, а кто творит науку, как не человек? А сыросрамная растительность, воспринимаемая во всей своей сыросрамности; что я мог увидеть в ней, кроме отсутствия? Я не ботаник, а простой человек, которого замучила эта природная природа в том виде, в каком она расстилается вне городов, вне моего Родимого Города.
Мой старший брат — тот, что мэр, — с тех пор, как вернулся из Чужеземного Города, все время говорит о жизни с большой буквы жэ, он заявляет, что ее можно познать и что он пил из источника этого знания. Но эту большую жэ он признает лишь в самых влажных элементах животного мира. Я с ним согласен полностью. Притворная слезливость сока и растительных выделений свидетельствует разве что о поганом варварстве. Впрочем, я не ученый.
Как я уже говорил, у меня нет никакой системы. Я охотно соглашусь с тем, что, например, скука, которую наводит на меня деревенская жизнь, имеет определенную градацию. Огород, слабое подтверждение человеческого разума, кажется мне предпочтительнее лесного хаоса. Но все же и он не стоит самого обычного тротуара с фонарем. Нередко мне случается предпочитать придурковатой услужливости съедобных овощей мрачную дерзость крапивы или репейника, поскольку в случае с последними не остается никаких иллюзий. Их глупость слишком очевидна.
Странно, но цветы у меня вызывают некие сомнения. То я обнаруживаю в этих растениях стремление к форме, понятной своей красотой, стремление как бы протянуть человеку руку; то вижу в них лишь дурацкие альковы для размножения, но без оргазма. Иногда — пахучее выражение возможного разума, а иногда — полость для распыления безо всякого наслаждения. Иногда — вознесение к вершине, подношение в дар, почти мозговую активность, а иногда — карнавальную и претенциозную маскировку едва ощутимого стручествования.
Впрочем, по большому счету мне все равно: иметь всегда одно и то же суждение о цветах, иметь по очереди то одно, то другое или иметь их все одновременно. Мне достаточно осознавать свою тоску. Порой мне кажется, что я виню растительный мир несправедливо и реакцию раздражения вызывает у меня абстрактная категория «деревенской жизни», которая бросает свою тень не только на людей и животных, но и на растения. И все же, не будь растений, не было бы и деревенской жизни…
Возвращаясь к здешним людям и животным, должен отметить, что, разумеется, они не вызывают у меня ни малейшего трепета симпатии. Первые несомненно являют образчик минимальной дозы человеческого, ну а быки, петухи и прочая тупая тварь — это просто какое-то убожество. Как дух мог сюда сойти [100] , а сойдя, затем вознестись? Сельская жизнь предполагает лишь естественное соответствие течению времен года; все, что выходит за рамки этого рутинного процесса, не может в ней прорасти; ее сердцевина пуста, она не сумела породить разум, ибо была не в состоянии его воспринять. Человечество, погрязшее в месиве борозды и навозе пашни, никогда не преодолеет своего предела. Окруженное пассивностью земли, оно склоняется, залегает и дремлет до тех пор, пока тела не отправляются гнить в гробовые параллелепипеды.
100
Отсылка к Новому Завету: «…и увидел Иоанн Духа Божия, Который сходил, как голубь…» (Мф. 3,16), а также Лк. 3, 22 и Ин. 1, 32.
Дело вовсе не в том, что я испытываю неприязнь к сельчанам. Они вызывают у меня жалость. Что общего между ними и мной? Как они согнуты, какой скукой пропитан их пот, какой животностью проникнут их труд, постоянно устремленный к наживе! Иногда я чувствую, как в одном из них брезжит искра, и жду, когда она сверкнет, но, увы, вместо этого — одно разочарование: туман укутывает ее еще до того, как она родится, и нет ничего, кроме болотной жижи извечно приземленной мысли. Я и сам начинаю задыхаться во всей этой мути.
Да и как они вообще могут внять человеческому зову, если постоянный предмет их забот определяется прежде всего внечеловечностью? Зелень — внечеловечна. Даже если в ней находятся сумеречные и сезонные крупицы разума, частицы усердные и жалкие, слепые как сок, несчастные озарения цветной капусты, скудные причуды картофельных клубней, то как они должны страдать от этого падения на самое дно призрачного бытия! А какое томительное вознесение они должны совершить! И я страдаю вместе с ними от приземленной тяжести деревенского суржествования.
Город, мой Город, как мне плохо без твоих волнений, порывов, колебаний, удовольствий и огней, твоего одиночества и твоей прозорливости! Ах, скорее бы это лето скончалось в тисках жатвы и я смог бы вернуться в лабиринт, где теряются лишь скучщества, лишенные разума. Город. Мы будем там к Празднику. В этом году приедет небывалое количество туристов. Многие останутся на всю зиму: ведь в нашем Родимом Городе все время стоит хорошая погода. Некоторые даже его выбрали местом постоянного проживания. Их присутствие позволило открыть кинематограф, говорящий на чужеземном языке, а также несколько магазинов, где продаются предметы роскоши или, по крайней мере, наряды, о назначении которых наши женщины до сих пор даже не догадывались.