ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
Первой приходит в себя Альвина. «Дай спички, у тебя же есть»,- говорит она Юрасику и смотрит на него сердитым, совсем не любящим взглядом: разве она может любить мужчину, когда вокруг такое творится?
Но у Юрасика, с трудом выходящего из столбняка и оцепенения, такие замедленные движения, что, когда он наконец достает спички и протягивает их Верещагину, тот даже не замечает этого – он сидит за столом, в зубах мундштук с незажженной папиросой, и пишет текст телеграммы печатными буквами.
«Вот! – говорит он спустя минуту.- Я написал печатными буквами,- и зачитывает текст телеграммы вслух: – «Срочно вылетай институт чрезвычайные события создан кристалл значение переоценить
Он раз тридцать повторяет это «А?», а может, и тридцать два, никто, к сожалению, не считал и ни один биограф теперь установить истину не сумеет, но мне хочется думать, что именно тридцать два – ровно столько раз, сколько в русском языке букв, из которых создаются все стихи, романы, ругательства и речи, какие только могут быть; подобные совпадения – в характере Верещагина; пожалуй, так оно и было: тридцать два раза произнес Верещагин звук «А», как бы конспективно продекламировал все стихи, романы, ругательства и речи с помощью одного-единственного звука, поставив таким образом беспримерный рекорд, который никто побить не сможет, отчего пришел, естественно, в крайне веселое расположение духа. «А? – говорит он в тридцать третий раз, слишком уже.- Ну, как вам все это нравится?»
Геннадий в ответ кивает, хрустнув шеей, Ия громко сглатывает, Альвина шумно хлопает наклеенными ресницами, а Юрасик краснеет так, что начинает сочиться кровью уже заживший порез от бритья на щеке.
«Лично мне – очень! – говорит Верещагин. Он ослепительно красив в своем восторге и держит мундштук с папиросой как бокал с шампанским: чуть на отлете с двумя пальцами.- Быть нам теперь в классе «ню».
Геннадий, Ия, Альвина и Юрасик опускают глаза. На Верещагина не решаются смотреть, как на японского императора.
Верещагин по-своему толкует поведение окружающих, он бормочет: «Ах, да, понимаю, вы ждете текст телеграммы. Это действительно очень срочно, будьте добры»,- и вручает Геннадию листок, а также деньги, после чего встает и уходит на улицу, ни на кого больше не посмотрев.
«Что делать? Отправлять?»- спрашивает Геннадий.
«Отправляй,- отвечают остальные.- То, что случилось с товарищем Верещагиным, очень серьезно. Пусть директор приезжает. Отдохнет в другой раз».
А вот и притча. Идут туристы по Аравийской пустыне и вдруг видят: лежит на песке гранитная плита, обработанная резцом древнего мастера. Туристы окружают ее и кто что – одни восхищаются: «Ах, какая красота! Как замечательно владели древние искусством орнамента!», другие, наоборот, пожимают плечами: «Никакой особой красоты нет, довольно примитивный орнамент, у нынешних художников мастерство гораздо выше». Тут подходит еще один – ученый, специалист по древним вымершим культурам. Посмотрел и говорит: «Никакой это не орнамент, а шумерская надпись. И гласит она: «Эх, какие вы все дураки!»
Мораль этой притчи такая: не ищи красоту там, где есть смысл.
Верещагин вышел из института четким шагом. Казалось ему: держит он в руках гладкое толстое тело древка, а над головой развевается алый стяг. Он даже собрался было исполнить Гимн Межгалактического Конгресса, но не смог вспомнить начало. А с середины петь не захотел.
У
Верещагин прислонил древко к плечу, чтоб легче было держать. «Какая свадьба?»- спросил он. «А та,- ответил парень.- Вы мне растолковали, и я понял. Раньше я думал, что у меня просто девушка, как у всех – и все. Она, понимаете, мне снилась, а я, дурак, думал, что это физиология».
Родители, сказал он, были против такой спешки, им хотелось, чтоб все как у людей, то есть сначала зарегистрироваться в загсе, но он не согласился ждать и быстро уломал, причем всех четверых сразу – и своих, и невестиных – «Не было еще случая, чтоб я кого-нибудь не уломал, если захотел»,- сообщил он Верещагину с гордостью; впрочем, признался, уламывать сразу четверых ему еще не приходилось, однако – опять с гордостью – и с этой задачей он справился легко.
Теперь он уламывал Верещагина – с уверенностью опытного уламывателя: «Свадьба без вас – это не свадьба, потому что она благодаря вам».
«Пошли!» – сказал Верещагин, и на душе у него стало совсем хорошо – его и уламывать-то не надо было, единственное, чего ему недоставало сейчас для полноты счастья, так это именно свадьбы, и вот, пожалуйста,- как все хорошо складывается.
«Пошли»,- сказал он и вскинул над головой алый флаг.
Так они и двигались по улице – Верещагин с флагом и парень, презревший физиологию. «А долго идти?» – спросил Верещагин, хотя ему было все равно, он и час, и два, и три мог бы прошагать, он и сутки пер бы навстречу этой свадьбе, хотя, конечно, нелегко знаменосцу – и древко массивное, и алое полотнище, плещущее на ветру, из толстого натурального шелка, получаемого путем обкрадывания маленьких желтеньких гусениц, называемых, в виде компенсации за грабеж, довольно красиво, по-латыни: Платисамия цекропия – рвется из рук.
А теперь притча о гусенице. Или, скорее, басня.
Полз червяк, а навстречу ему – гусеница. Посмотрел червяк на нее и говорит: «Ты мне подходишь. Давай жить вместе».- «Давай»,- сказала гусеница, и стали они жить вместе. Вместе играть, вместе ползать, вместе вести разговоры о жизни. «Как хорошо я ползаю! – похвалялся червяк перед гусеницей.- Не правда ли?» – «Правда,- соглашалась гусеница. – И я тоже хорошо ползаю, разве не так?» – «Хорошо, – подтверждал червяк.- Недаром я тебя выбрал в спутницы жизни. Мы оба с тобой рождены очень хорошо ползать, поэтому и подходим друг другу».
Но иногда червяк заползал в землю, и гусеница, скучая, ждала, когда он выползет обратно. «Мне тоже очень хочется куда-нибудь заползти,- жаловалась она червяку, когда тот возвращался к ней. – Только в землю я не умею».
«А куда ты умеешь?» – спрашивает червяк. «Не знаю,- вздыхала гусеница.- Чувствую, что умею, но куда – не знаю».- «Может, ты в небо заползать умеешь? – шутил червяк и громко хохотал: мужчины любят высмеивать тех, кто уступает им в хитрости, силе или уме.- Если не умеешь заползать в землю, как я, то, может, в небо?» – повторял он полюбившуюся шутку и хохотал еще громче, гордясь собой и даже однажды высказавшись в том духе, что он-де сделал гусенице большое одолжение, взяв ее в спутницы жизни, то есть осчастливил, и что она должна ежесекундно помнить, кто он – умеющий заползать в землю, и кто она – не умеющая, и ценить его дружбу, как большой, незаслуженный и даже расточительно-несправедливый подарок судьбы – выше всего ценится, полагал он, то, что досталось несправедливо.