День восьмой
Шрифт:
— Куда ты, куда?
— Я пойду прилягу в гостиной, Брекенридж. Если тебе что-нибудь понадобится, позвони в колокольчик. Но не вздумай звать меня для того, чтобы снова начинать эти вздорные разговоры. В четыре я принесу тебе кашу.
Но именно в силу этих двадцати четырех лет супружеской жизни нельзя было допускать проявлений независимости с ее стороны. Уйти из комнаты — это все, чем она могла отплатить ему, единственная доступная ей форма наказания; но она не вправе наказывать его. Колокольчик звонил бешено, не смолкая. И она сдалась. Она вернулась в свое кресло под зеленым просвечивающим абажуром. Самым тягостным для нее в этот период было отсутствие всяких знаков духовного общения — но, быть может, и самым интересным
Доктор Хантер предписал Лансингу есть через каждые четыре часа.
Ровно в четыре она принесла ему кашу. До начала того периода, о котором говорилось выше, эта тарелка каши словно бы на какое-то время сближала их. Это тоже была своего рода игра. Юстэйсия, как могла, сдабривала унылую еду, посыпала щепоткой корицы или тертой лимонной цедры. Клала две-три изюминки внутрь. Добавляла несколько капель хересу. Но теперь с этой игрой было покончено.
— А может, ты вовсе не ради церковной службы ездишь в Форт-Барри? А может, весь город давно уже судачит о тебе — о тебе и докторе Хантере.
Сидя в кресле, она то и дело оглядывалась на стеклянную дверь, ведущую в сад. Потом вдруг вскочила и стремительным шагом вышла в холл. На ступеньках лестницы сидела Фелиситэ.
— Ступай спать, Фелиситэ. И никогда не слушай того, что твой отец говорит под влиянием боли.
— Я ничего не слушаю, maman. Я тут нарочно села, чтобы помешать слушать Джорджу. А то он иногда часами просиживает на этой лестнице.
Юстэйсия не сдержала судорожного смеха. Взгляд ее рассеянно блуждал по потолку.
— Va te coucher, cherie [66] .
Возвратясь в комнату мужа, она легла на диванчик и рукой прикрыла глаза. Лансинг продолжал монотонно бубнить свое. Она время от времени вставляла короткие реплики, необходимые для поддержания разговора: «Может быть», «Нет!», «Давай переменим тему».
Да. Был другой, которого она полюбила. Но совесть ее оставалась чиста. Она сумела преодолеть свою тоску и свои страдания. Эта любовь была ее венцом, ее наградой. Мысль о ней всегда заставляла ее улыбаться. И часто служила поддержкой, вот как сейчас. Было время, она мучительно допытывалась у себя самой, у ночного неба — безответна ее любовь или, может быть, нет? Теперь это уже не имело значения. Сотни раз она встречалась с ним взглядами. Любовь окружает нас, сказываясь по-разному; она знала — и он ее любит.
66
иди спать, дорогая (франц.)
Полночь (с субботы 3 мая на воскресенье 4 мая).
— Вот каша.
— Не хочу каши.
— Когда проголодаешься, я ее разогрею.
Пауза. Продолжительная пауза. Юстэйсия теперь знала, что если он на некоторое время умолкает, то это лишь ради эффекта. Он готовится устроить сцену. От природы он был в большой степени актером. Весь тот год, что они прожили в Питтсбурге, Юстэйсия каждую среду ходила на утренники в театр. За пятнадцать центов она покупала билет на галерку, и так продолжалось в течение многих месяцев — покуда беременность не сделала ее появление
Она его любила. Да, вот к чему привело ее замужество. Она любила его как некую тварь. Подобно большинству людей, для которых два языка — одинаково родные, она думала на обоих. О поверхностных жизненных явлениях она думала по-английски. Когда же дело касалось ее личной, внутренней жизни — переходила на французский. В обоих языках слово «тварь» имеет дна значения; во французском эти значения противопоставлены более четко. Ее любимые французские писатели, Паскаль и Боссюэ, постоянно обыгрывали двойной смысл этого слова: тварь — это отвратительное живое существо, но это также живое существо вообще — большей частью человеческое существо, — созданное богом. Любимый дядя Юстэйсии, благословляя ее брак, предсказывал, что они с мужем станут единой плотью; он был прав. Она любила эту тварь. Ей трудно было представить себе мир без Брекенриджа. Она чуралась даже мысли о том, что могла бы пожелать себе иной жизни. Именно за этих — а вовсе не за каких-то других, воображаемых детей — она была исполнена бесконечной благодарности богу. Это и есть судьба. Паша жизнь — одежда без швов. Все предопределено свыше. В конце концов Юстэйсия пришла к убеждению, сходному с убеждением доктора Гиллиза. Не мы проживаем свою жизнь. Бог проживает наши жизни.
Всю эту неделю, стоило ей бросить взгляд на мужа — небритого, страдающего, придумывающего изощренные способы ее обидеть, жалкого в своей зависимости от нее, мучительно ее любящего, — как любовь к нему тотчас пронзала ее острой болью.
— Стэйси!
— Что, Брек?
— Ты заметила, что я лежу спокойно?
— Да, милый. О чем ты думал?
— О каше.
Воздух был насыщен театральностью. На все пятнадцать центов.
Внезапно он наклонился вперед и ткнул в нее пальцем.
— Наконец-то я понял!
— Что ты понял?
— Я понял, кто этот мужчина.
— Какой мужчина, милый?
— Мужчина, с которым ты встречалась в Форт-Барри. Это Джек Эшли!
С минуту она изумленно на него смотрела. Потом разразилась смехом — отрывистым, горьким смехом. Нет, пощады ей не будет ни в чем.
— И подумать только, что все эти годы я ровно ничего не замечал! А ведь все было ясно как день. Сколько раз вы при мне бросали друг на друга влюбленные взгляды. А потом удирали в гостиницу «Фермерскую» в Форт-Барри! Ах, Стэйси! Сколько раз ты сидела при мне рядом с ним за столом и твоя нога прижималась к его ноге… Что ты делаешь?
— Закрываю двери. Продолжай, Брек, продолжай. Продолжай.
— Зачем ты закрываешь двери? Здесь жарко.
Юстэйсия дрожала.
— Я боюсь, вдруг нас подслушают. Вдруг кто-нибудь из твоих одноклубников вздумает прийти сюда, лечь на траву и подслушивать, о чем ты говоришь, — например, мистер Боствик из Клуба Чудаков или мистер Добс из масонской ложи. Или какая-нибудь девица с Приречной дороги — Хэтти или Берил. Я бы ничуть не удивилась, если б этот увалень Лейендекер…
— Ну и пусть! Ничего нового они не узнают. Сейчас же открой двери, Стэйси!
Но она их закрыла еще плотней. Потом прошла через столовую, заглянула в гостиную и холл. Лансинг схватил первое, что попалось под руку, швырнул и разбил дверное стекло. Грохот был оглушительный. Наверняка его слышал весь Коултаун. Она остановилась в холле и посмотрела на лестницу. Внезапно ею овладело чувство, похожее на восторг. Да, нарыв должен прорваться. Пусть будет как можно хуже, зато потом станет лучше. Она вернулась в комнату больного и Посмотрела на него долгим сумрачным взглядом.