День жаворонка
Шрифт:
А вот комната ее была хороша — с картинами, афишами, аквариумом. Было здесь холостяцкое — разбросанные блузки, невытертая пыль, несложенный плед на обитом ярко-зеленым ситцем матраце. Но было и женственное: те же кофты — с кружевными воротничками и нежными бархатинками, был запах духов (тот же, что в машине), были корявые ветки яблони в хрустальной вазе. Это оказалось очень красиво — растопыренные сучки на ветках, сломленные внизу водой и хрусталем.
— Ты, надеюсь, не актриса?
— Надежды оправдались. Я — киновед.
— Зачем?
— Больно уж
— Попробую.
— Валяй. Рассказать про картины?
Она положила руку ему на плечо (совершенно мальчишеский жест, к его огорчению) и повела вдоль стен.
— Это молодой художник (называлось имя, Дима, например, и фамилия). Он не выставлялся, но, по-моему, из лучших сейчас. И вот он же ранний. Что больше нравится?
Юрка не пытался угадать, ЧТО нравится ей. Он был совершенно убежден: уж тут-то он понимает лучше.
— Вот что мне нравится.
Они стоили возле белого полотна, будто излучающего свет. Это было похоже на утренний воздух северного моря, подцвеченный ранним солнцем. И сквозь него — белый с темным глазком валун. Даже его очертания неточны, расплывчаты, как расплывчата бывает, нечетка ранняя утренняя радость, несущая в себе черты неявности.
— Хм! Белым по белому… — усмехнулся Юрка. — Хорошо.
Катя назвала имя художника. Потом усадила Юрку на ярко-зелёный матрац и сама села с другого краю.
— Жил-был могучий властелин, — начала она таинственно, как рассказывают детям. — И был у него художник. Он писал прекрасных женщин и далекие лиловые горы, которые все видели, но которых никто еще не достиг. Его полотна были ярки и дразнящи, и великий властелин подолгу любовался ими. Налюбовавшись картиной, он приказывал визирю заклеить ее белым полотном. И никто, кроме великого, не знал, что спрятано там, под этим бельмом! А художник писал свои картины. Но вот странно: все меньше красок становилось в них. А однажды он принес властелину белый холст, на котором едва проступал белый контур белого дерева. Властелин нахмурился и стал ждать новой картины. Но на ней еще меньше проступал контур, еще больше походила она на заклеенное полотно.
«Ты ослеп?» — закричал могучий.
«Нет, мой господин».
«Тогда, значит, ты издеваешься надо мной!»
«О нет, мой повелитель!» — И художник упал на колени.
Катя замолчала.
— Ну? — азартно спросил Юрка (и остался недоволен собой: прост! прост!)
— Нувобщемемуотрубилиголовунделосконцомдавайчайпить.
Юрка сам умел такразговаривать (прервать, своевольно переключить). Но когда другие…
— Ты чего насупился? — ластясь, спросила Катя. — Тебе скучно? Ну что, музыку? — На диске проигрывателя стояли фуги Баха. — Глен Гульд исполняет, хочешь? — Юрка не захотел. — Как тебя развлечь? Спеть? Станцевать? Ты мне ужасно нравишься.
Даже в признании сквозило превосходство.
— Если можно, я зайду в другой раз.
Юрка не рассчитывал, но ход оказался точным. Он ушел от нее утром. Да, это верно. Но лишь потому, что так вздумалось ей. Ушел со смутным ощущением проигрыша.
На другой день, выйдя после лекций на улицу, увидел её автомобиль. Катя выпрыгнула из машины, подбежала (красивая, красивая в этой своей энергической оживленности, в движении!). Юрка даже сам удивился тому, как обрадовался.
— Садись быстрей, поедем смотреть любительский фильм. Но это экстра-класс, не раздумывай!
Юрка собирался махнуть в читальню, но поскольку «экстра-класс»…
— Не сердишься на меня? — заглядывая снизу вверх ему в глаза, спросила Катя возле желтого светофора.
— За что?
— За вторжение?
— Вольному воля, спасенному рай! — хмыкнул Юрка. — Я не спасся.
— Если не понравится, ставлю коньяк.
Фильм не понравился. Ей, впрочем, тоже. Коньяк пили у нее.
— Ты прав, это скорее претенциозно, чем изысканно, — говорила Катя. — Не ожидала от Эдьки (так звали автора). Повторяет то, что уже было. А, впрочем, чего не было?
— Нас с тобой еще не было! — прогудел Юрка. — Но было нас, неповторимых.
Катя очень быстро и очень вкусно приготовила ужин, неслышно унесла посуду. Она была оживлена и празднична, она была переполнена всякими сведениями. Разговаривая с ним, она одновременно что-то вязала — что-то вроде кофты или джемпера. Нечто серое с красным.
— Хочешь — тебе?
— Что ты!
— А чего? Вот поглядишь, какой будет красотизм. Точено тебе. Зайдете за заказом через недельку.
— И не подумаю.
— Ну, все, все. Решено. Идея овладела массами.
Юрка не успел оглянуться, как за несколько недель был одет по новейшей моде, обласкан, окружен — нет, не просто вниманием, полной заботой, которая распространялась даже на вкусы и пристрастия.
— Это смешно, что ты согласился делать стометровку с Вилем. Он же импотент. Творческое ничто. Только слова говорить может.
— Иногда и слово есть дело.
— Ты, как всегда, прав, дорогой.
Она играла в согласие и покорность, изящно пародируя их. И Юрка понимал, что это ее максимум: покорства в ней заложено не было ни на грош.
Он купался в тепле их отношений, мягчел и оттаивал — и вдруг с удивлением обнаружил, как недоставало ему всю жизнь мягкости, ласки, даже доброты: ведь бабка суровая была, что ни говори. И своим занятая. Всё люди у нее, люди, а без них хозяйство, огород, корова, пчелы, печь с травами, сами травы — ведь их собери, высуши каждую по-своему, разложи. А мать как вернулась, недомогала, ходила, опираясь на палку, плакала, стучала палкой, осердясь, — не до сына ей было. И он уже вырос тогда и всем юношеским эгоизмом рвался жить: видеть, обонять, осязать жизнь, ждать, когда окажет она чудесное свое. Ждать, как ждал, бывало, прячась в кустах у гнезда, когда прилетит к уродышам птенцам, состоящим вроде бы из головы только и клюва, их красавица птица — мать. И как тайно вложит в клюв то одному, то другому копошащуюся мясистую добычу.