Деньги
Шрифт:
— Что такое? Я ничего не понимаю, — сказала Тотти.
— Ах, Боже мой. Ну, этот Анатолий отказался от невесты, — старик не выдержал. Паралич сердца. Она посылала за вами, вас у Петропопуло не нашли. Она спрашивает, — уехал ли этот юрист? И что ей нужно от него?.. Ну, да не в нем дело. Просят вас, — девушка растерялась.
— Пойдёмте, это ужасно, — сказала Тотти, надевая шляпку.
— Постойте, я сперва схожу к ним, — остановил он её. — Ведь вы почти не знаете их, — также как и я. Я скоро вернусь.
Его высокая шляпа мелькнула за окном и скрылась. Почти вслед за тем как он вышел, в дверь просунулась курчавая голова мальчика-носильщика, которого она часто видела на пристани.
— Madame, — заговорил он на скверном французском языке. —
Он сунул ей тяжёлый толстый пакет и бегом бросился прочь. Она разорвала его… Оттуда посыпалось турецкое золото.
«Неизвестный друг, — прочла она написанное писарским почерком, — просит вас, в день столь сильных неприятностей, принять приложенную ничтожную сумму. Завтра утром приедет к вам комиссионер и вручит гораздо больше. Очень мало. Неизвестный друг».
Внизу было приписано:
«Мужайтесь. Час испытаний пройдёт!»
— Бедный Костя! — сказала она.
Она пересыпала деньги обратно в конверт: тут были и турецкие, и итальянские, и австрийские монеты, была даже русская трехрублевка, — всего рублей на шестьдесят.
— Это надо завтра ему отдать через его комиссионера, — подумала она и подошла к окну. Разрезая изумрудно-бирюзовую поверхность воды, вдали виднелся пароход, выбрасывая из двух труб далёкие полосы дыма. Он шёл в Константинополь и уносил с собою двоих: Анатолия — полного надежд и ожиданий на будущее, и Костю — подавленного и разбитого судьбой. Флаг еле заметно трепетал на корме, у колёс билась пена. Контуры судна с каждой минутой становились всё неопределённее и туманнее, и всё гуще затягивала его фиолетовая дымка влажных морских испарений.
— Если бы в будущем никогда с ними не встретиться, — какое это было бы счастье, — подумала Тотти.
Часть вторая
I
Толя не помнил родителей. Тётки взяли его на воспитание едва ему исполнилось пять лет, тотчас после смерти отца. Мать умерла родами, произведя на свет Божий Толю.
Отец не любил мальчика. Мальчик был, капризный, и, когда ревел, для большей выразительности кидался ничком на пол. Кричал он до того, что изо рта выступала пена. Тётки даже думали, что он припадочный. Отец, высокий тощий инженер, с белым широким шишковатым лбом, иногда говаривал, смотря на сына:
— Не стоило матери умирать для того, чтобы подарить миру такую шельму.
Конечно, четырёхлетний ребёнок «шельмой» не был. Он терпеть не мог отца, и мало любил няньку — глупую круглолицую девицу, щипавшую его без перерыва с утра до ночи. Когда тётки взяли его к себе, припадки прекратились. Мальчик стал меланхоличен и послушен. Он аккуратно целовал ручки обеих тётушек, шаркал ножкой, пил молоко, читал наизусть при гостях Богородицу и «Попрыгунью-стрекозу», складывал остроумно составленные слоги в какой-то «популярной азбуке»: «взы, гзы, дзы», — словом, проделывал всё то, что проделывает всякий добропорядочный мальчик. Он даже похорошел у теток, и волосы его, торчавшие прежде вихрами, вдруг стали завиваться.
Если дом его отца отличался безалаберностью, то дом тёток был образец тишины и спокойствия. Обе тётки были вдовые, и обе овдовели, когда ещё были совсем молоденькими. Мужей их убили в Севастополе, во время восточной войны: вдовы остались верны памяти своих благоверных и замуж не вышли, хотя партии представлялись им не раз. До замужества они были дружны друг с другом, но теперь горе их сблизило: они поселились вместе и стали неразлучны.
Обе тётки безумно любили друг друга и ссорились с утра до ночи. Спали они в одной комнате, и та, которая просыпалась раньше, воркотнёй будила сестру. Они никогда не возвышали голоса, но пилили друг друга систематически, жгли на медленном огне, и весь день подливали в этот огонь масло. Если послушать со стороны, — это было два непримиримых
По наружности они представляли замечательную игру природы: старшая, Варвара, была низенькая и толстая. Вторая, Вероника — худая и высокая. Старшая любила улыбаться и самые неприятные вещи говорила с самой приятной улыбкой; даже ссорясь с сестрой, всегда грустно улыбалась, как бы выражая этим такое сожаление за то, что природа разрешилась созданием такого существа, как Вероника. Вероника не любила улыбаться. Напротив, выражение её лица было настолько кисло, что, казалось, она только что глотнула по ошибке карболового раствора, вместо кофе, и не пришла ещё в себя. Рассказывая о самых приятных вещах, она на лице сохраняла неизменное выражение отвращения и когда говорила:
— Сегодня погода очаровательная; я шла из церкви, — там дивно пел хор чудовских певчих — просто наслаждалась…
Глядя на её лицо можно было подумать, что чудовские певчие — её личные враги, а погода содействовала тому, что она схватила по крайней мере тиф. Знакомые давно привыкли к своеобразному способу сестёр выразить свои ощущения и находили даже некоторое приятное разнообразие в их контрастах.
Несмотря на столь различные внешние оболочки, с внутренней стороны сестры были удивительно схожи друг с другом. В принципиальных вопросах они не расходились. Вкусовые ощущения у них были совершенно одинаковы: если одна любила орехи в сахаре, то любила их другая. Если одна терпеть не могла клюквенный кисель, то и другая выражала к нему отвращение. Обе любили гран-пасианс, но раскладывали его не иначе, как по очереди: одна раскладывала, другая смотрела. Потом та, что раскладывала, уступала своё место на диване другой, а сама пересаживалась смотреть в кресло. Диван, очевидно, был привилегированным местом для раскладки.
Они были очень состоятельны, жили богато, держали своих лошадей, но выезжали не чаще двух раз на неделю. Они выписывали сорок лет подряд «Московские Ведомости», — и совсем не потому, чтоб они им нравились или чтоб они сочувствовали их направлению, а потому что ещё их отец, старый усатый генерал, всегда их читал, и сестры этой подпиской как бы чтили память отца. Когда умер Катков, они перепугались: а вдруг газета больше выходить не будет, — и только выход последующих номеров их успокоил. Книг они почти не читали. Библиотека у них осталась ещё от отца и от матери, — и там были больше поэты тридцатых годов, да маленькие альманахи с гравюрками на стали. Иногда по вечерам они рассматривали эти гравюрки и сообщали в сотый раз друг другу одни и те же впечатления.
— Смотрите, Варенька, какие страшные глаза нарисованы у этой девушки, даже глядеть неприятно!
— А там дальше, Вероня, будет мужчина в армейском мундире с такими же глазами.
От сестёр веяло стародавней эпохой. Они овдовели и вступили в самостоятельную жизнь свободными, ни от кого не зависимыми женщинами как раз в эпоху сильнейшего подъёма общественного духа, после Севастополя. Но эпоха скользнула по ним совершенно бесследно, как вода скатывается с жирных перьев гуся, не приставая к ним. Живи они при Екатерине, при Петре Великом, при царе Фёдоре — они жили бы совершенно так же: так же бы заботились о чистоте двора, о кормлении племянника, так же считали бы деньги, — и разница была бы только в том, что не резали бы купонов, а зарывали сундучки в саду, под деревьями. Они были по-своему образованы: говорили по-французски и по-немецки, но знания свои никогда к жизни не применяли. У нас, в России, очень часто только затем учат французскому языку детей, чтобы, выросши, они отличались этим от прислуги, и чтобы, когда прислуга ходит кругом, господа могли между собою говорить тайны, в которые смерды не должны проникнуть. И обе сестры всегда при горничной говорили по-французски, хотя скрывать им решительно было нечего.