Денис Давыдов
Шрифт:
В «Journal de St. Petersbourg» за 5 января 1826 года Давыдов прочитал извещение об образовании Следственной комиссии для расследования «ужасного заговора» 14 декабря 1825 года, а в пришедшем с этою же почтой «Русском инвалиде», помеченном той же датой, печаталось объявление: «Стихотворения Александра Пушкина. 1826. Собрание прелестных безделок, одна другой милее, одна другой очаровательнее. Продается в магазине И. В, Оленина у Казанского моста, цена 10 р., с пересылкою 11 р.»...
«Ну, слава богу, — подумалось Давыдову, — коли рекламируется книга любезного Александра Сергеевича, стало быть, с ним ничего не приключилось.
В этой связи мысли Дениса Васильевича, конечно, обращались и к себе. Москва полнилась глухими слухами об арестах: взяты и препровождены в Петербург с фельдъегерями Михаил Орлов, родственник Пущина Павел Калошин, в доме которого близ Арбата у Спаса на Песках он и жил по приезде в первопрестольную, множество соучастников заговора оказалось под стражей на юге после возмущения Черниговского полка, и среди них столь близкие сердцу поэта-партизана Василий Давыдов, молодые братья Раевские, Сергей Волконский, незадолго перед этим женившийся на Марии Раевской... Имена, имена... Родственники, друзья, приятели, добрые знакомые. Что покажут они на следствии? Легко может вскрыться, что, не принадлежа к тайному обществу, Денис Васильевич знал немало и молчанием своим способствовал заговорщикам. Одно признание Якубовича в намерении убить своими руками государя, сделанное в его доме, чего стоит!..
Единственное, что предпринял Денис Васильевич в эту пору, — разобрал свои бумаги. Причем огню ничего не предал. Все, что могло посчитаться крамольным либо бросающим тень на кого-либо из приятелей, он сложил в отдельный портфель, который и увез в подмосковную деревню и запрятал до поры так, чтобы его не одна живая душа отыскать не смогла.
Вскоре на его стол легла долгожданная книга Пушкина, выписанная им от книготорговца Оленина сразу же по прочтении объявления в «Русском инвалиде». Прежде всего внимание Давыдова привлек латинский эпиграф, предпосланный собранию стихотворений. В переводе на русский пушкинский эпиграф звучал по нынешним временам куда как рискованно: «Первая молодость воспевает любовь, более поздняя — смятения». После недавних роковых событий слова эти воспринимались проявлением явной симпатии к восставшим.
«Ай да Пушкин! — подивился про себя Денис Васильевич. — Будто знал о готовящемся смятении. Прямо в точку попал! Вот уж истинно у него — каждое лыко в строку. Лишь бы сего те, кому не надобно, не заметили...»
Заметили, однако, многие. Смертельно больной Николай Михайлович Карамзин, как станет потом известно, прочитав эпиграф, не скрыл своего опасения и с упреком сказал издателю Плетневу:
— Что это вы сделали! Зачем губит себя молодой человек?
От новой нападки Пушкина спасло, видимо, лишь то, что высшим политическим чинам и новому царю, занятым дознаниями по делам арестованных декабристов, в это время было не до новинок словесности...
Самое тягостное для Давыдова в создавшемся положении было, пожалуй, томиться неизвестностью. Все обдумав и взвесив, он сам порешил сделать первый шаг к прояснению своей судьбы и подал прошение о желании вновь вернуться на военную службу. «Ежели против меня что-то имеется, — рассудил он, — на просьбу мою последует незамедлительный отказ. Тогда и
23 марта 1826 года неожиданно быстро последовал высочайший приказ об определении генерал-майора Давыдова на службу, с назначением состоять по кавалерии. Определенного места покуда не было, но и это он посчитал немалой победою. Никакими прямыми уликами, стало быть, Следственная комиссия против него не располагала. В противном случае молодой император своего соизволения на его возвращение в армию, конечно, не дал бы.
Аресты, по слухам, прекратились. Наоборот, стало известно, что кое-кого из арестованных по подозрению в связи с заговорщиками начали освобождать. Пришло, например, радостное известие от Николая Николаевича Раевского из Киева, что оба сына его, Александр и Николай, вернулись с оправдательными аттестатами.
Давыдов успокоился окончательно. И даже перевез портфель с секретными бумагами из подмосковного имения обратно в Москву. Он, разумеется, и не предполагал, что именно в эти самые дни над его головой заклубилась, сгущаясь, грозовая туча.
9 апреля 1826 года на заседании следственного комитета было зачитано показание одного из вожаков тайного общества, Михаила Бестужева-Рюмина, относительно возмутительных стихов, распространяемых среди заговорщиков. Собственно, он лишь подтверждал то, что сказано было на следствии другими арестованными: «Показание Спиридова, Тютчева и Лисовского совершенно справедливо. Пыхачев тоже правду говорит, что я часто читал наизусть стихи Пушкина (Дельвиговых я никаких не знаю). Но Пыхачев умалчивает, что большую часть вольнодумчивых сочинений Пушкина, Вяземского и Дениса Давыдова нашел у него еще прежде принятия его в общество...
...Принадлежат ли сии сочинители обществу или нет, мне совершенно неизвестно».
Новый император, дотошно прочитывавший все протоколы дознаний, тут же потребовал представить ему «вольнодумческие сочинения», о которых шла речь. Вместе с крамольными стихами Пушкина и Вяземского на стол перед Николаем I явились басни Давыдова «Река и Зеркало», «Голова и Ноги» заодно с его хлесткими эпиграммами на высших вельмож и сановников. Все это автоматически становилось составною частью следственных дел.
Стихотворные произведения, прочитанные молодым государем, буквально ошеломили его своей политической остротой и противуправительственной дерзостью. Никогда раньше не питавший интереса к поэтическим творениям, он, должно быть, припомнил слова, сказанные ему в свое время по этому поводу старшим покойным братом Александром:
— Запомни, поэзия для народа играет приблизительно ту же роль, что музыка для полка: она усиливает благородные идеи, разгорячает сердце, она говорит с душой посреди печальных необходимостей материальной жизни.
Теперь Николай I убеждался в справедливости этих предостерегающих слов. Более того, столкнувшись с обилием вольнодумческих стихотворений в личных бумагах арестованных, он мог теперь добавить, что поэзия ко всему способна звать и вести подданных к вооруженному мятежу, что авторы подобных крамольных сочинений опасны для самодержавной власти отнюдь не менее самих бунтовщиков. Как быть с господами сочинителями, обладающими такой всесокрушительною силою слова и защищенными от державного гнева общественным признанием и громкой литературной славою?