Денис Давыдов
Шрифт:
Нет, никогда ранее не думал Денис Давыдов, что ему, боевому офицеру, прошедшему несколько кампаний, доведется вернуться в родимые, столь близкие его душе края вот так — вместе с войною, яростно отбиваясь, но все равно ведя за собою прямо к отцовскому порогу тяжело нависавшего на самые плечи неприятеля. Осознавать эту суровую правду было больно и горько.
Все вокруг было прежним, и все менялось на глазах. Отеческий дом на бородинском взгорке, крепкий и приземистый, с двумя могучими дубовыми колоннами по фронтону, с конюшней, каретным сараем и флигелями был занят высокими чинами главной квартиры и окутан бивачным дымом расположившихся поблизости гвардейских егерей Бистрома и елизаветградских гусар. На Курганном холме, хорошо видимом отсюда, где он когда-то мальчиком
Уже завечерело. Белая бородинская Рождественская церковь на холме над низинным заливным лугом, всегда напоминавшая Денису Давыдову летящий корабль, окрасилась неярким закатным багрянцем. А он все лежал с давно погасшею трубкой в руке на остывающей, прохваченной сумеречной сыростью отчей земле и с какой-то отрешенной, почти спокойной ясностью думал о том, что вся его жизнь с самой ранней поры, с которой он себя помнил, вся жизнь с ее радостями и печалями, восторженными порывами и тягостными сомнениями, с ее добром и злом, честолюбивыми мечтами и суровой неприкрашенной явью, может быть, и была дана ему лишь для того, чтобы он в годину смертельной опасности, нависшей над Россией, отдал ее на общее благо, как отдают ныне свои жизни тысячи других соотечественников. И ничего нет на земле и не будет вовеки превыше этого священного долга.
Обостренное, пронзительное чувство, испытанное и окончательно непреложно понятое им на опушке Семеновского леса, на окраине родимого Бородинского поля, Денис Давыдов сумеет выразить позже как главное и, пожалуй, единственное в ту пору устремление и предназначение своего поколения: «...Под Бородином дело шло о том — быть или не быть России... В эту священную лотерею мы были вкладчиками всего нераздельного с нашим политическим существованием, — всей нашей прошедшей славы, всей нашей народной чести, народной гордости, величия имени Русского и всего нашего будущего».
Теперь он знал твердо: как бы ни сложилась его дальнейшая судьба, какие бы ни уготовила ему испытания, в решающий, даже в самый тяжкий свой час он не посрамит ни этой щедрой и горькой многострадальной земли, ни старинного своего рода, ни крепкой отцовской солдатской веры в его ратные доблести, ни добрых, связанных с ним, большею частью молчаливых надежд матери, которые до сей поры так нечасто сбывались...
Давыдов почувствовал, как снова теплой прозрачной волною накатились воспоминания. Они росли и множились в укрепившемся сердце, раздвигая и время и пространство, легко высветляя даль пройденных годов. Все, к чему он ни обращался мысленно в эти минуты, представало перед ним на удивление живо и явственно, в причудливо переплетающейся, а порою и противоречивой взаимосвязи человеческих характеров и лиц, событий и явлений...
Прикоснувшись к дорогим воспоминаниям, скрасившим напряженное ожидание, Денис Давыдов, конечно, не ведал, что совсем скоро в сгустившихся синих сумерках исполнительный адъютант Багратиона, любезный двоюродный брат Василий Давыдов, в будущем декабрист, осужденный по первому разряду, горяча коня, поскачет по прилегающей к Семеновскому ближней окрестности, разыскивая и клича его, а потом, найдя наконец на лесной опушке, с радостью сообщит, что князь Петр Иванович срочно требует к себе: смелую идею партизанского поиска светлейший одобрил, пора принимать отряд...
И снова жизнь Дениса Давыдова придет в движение и закружится с неистовой быстротой. Все это скоро будет. А пока же для памяти сердца есть еще какое-то время...
Благословение
Как резвому ребенку не полюбить всего военного при всечастном зрелище солдат и лагеря? А тип всего военного, русского, родного, не был ли тогда Суворов?
Красное поле и синее небо неодолимо влекут вперед.
Даже захватывающий рассказ о баталии с турками дослушать более нет мочи. Денис рывком дергает поводья и, припав к жесткой гриве низкорослого калмыцкого коня, во весь дух мчит по гулкому весеннему простору, густо расшитому маковым цветом. За спиною вихрем взлетают и кружатся сбитые ярым разгоном багряные лепестки, что-то кричит приставленный к нему «дядькою» сотник Донского войска Филипп Михайлович Ежов, но он ничего не слышит и не видит, кроме стремительно накатывающегося под ноги коню зыбкого красного полымя, маков и летящего прямо в лицо вместе с тугим и пахучим цветочным ветром ослепительно синего и звонкого малороссийского неба...
Потом они снова едут рядом, и Филипп Михайлович с добродушной напускной строгостью журит разгоряченного неистовой скачкою Дениса:
— Ить матушка ваша Елена Евдокимовна что наказывала? Гонок, упаси боже, не учинять, езживать потиху, без прыти. Третьего дни братец ваш молодший Евдоким Васильич падать с седла изволили и нос расшибить, чем родительницу перпужали сильно. Так что нам с вами ее строгость надобно блюсти и сломя голову по полям да яругам никак не скакать... Хотя, с другой стороны, — раздумчиво и уже, видимо, более для себя, чем для воспитанника своего, философски продолжает сотник, — как же дитю, прости господи, кавалерийским аллюром овладеть, с коня не падучи?..
Денис, по обыкновению пропустив мимо ушей назидательное и незлобивое ворчание «дядьки», торопится возвернуть его к прерванному рассказу:
— А Суворов что?..
При этом имени Филипп Михайлович разом приосанивается, повыше вскидывает плечи, и на расправленной широкой груди его, затянутой в серый кавказский чекмень, ярко вспыхивает под солнцем так хорошо знакомая Денису золотая Очаковская медаль в форме креста с закругленными концами и двумя четкими надписями: «За службу и храбрость» и «Очаков взят в декабре 1788». В свои пятьдесят лет, дослужившись из простых казаков до сотника, он был участником многих походов и баталий под водительством таких славных полководцев, как Румянцев, Потемкин, Репнин, Салтыков, но из всех любимейшим и наиболее почитаемым для него был и остается генерал-аншеф Суворов.
— А Александра Васильич, наш батюшка, — живо откликается «дядька» на вопрос Дениса, — завидя этакую тьму басурманскую, что на нас прет со свистом да гоготом, не засмущался ни на толику. Шпагою своею сверк. «Богатыри! — кричит весело. — Чем неприятеля больше, тем славнее виктория! Турок, помилуй бог, расшибется о вашу храбрость. Команды слушать и исполнять резво! Колонны, стройся в кареи3. Пушки вовнутрь! Казачки и прочая кавалерия — за фрунт! Вам покуда не время... Пальба плутонгами4, в ранжире5! Стрелять цельно6! Начинай... разом! Так, еще раз, еще — славно! Стрелки, расступись! Пушки в дело! Фитили на картечь! Еще, еще, еще!.. Турки в землю, куча мала! Стрелкам — атака, барабанам — бой! Коли, круши, бери в полон! Басурман в ретираде, кавалерию — в догон!..»
— И тогда... — возбужденный рассказом, восторженно вскрикивает Денис.
— И тады, — столь же разгоряченно вторит ему Ежов, — мы лавою, легкоконные строем. А с ними и батюшка ваш, Василий Денисыч, по той поре эскадронный. Сабли в небо, пики — вперевес. Турки от нас, мы следом. Они балкою уйти помышляли, а мы на них с высоты-то и пали с двух сторон, да тут уж и вдарили!..
— И что?
— Да ничего, — разом убавляет голос Филипп Михайлович, — так вдарили, прости господи, что ажник мокро стало... — Он вздыхает и мелко крестит темно-русую бороду.