Денис Давыдов
Шрифт:
В Петербург, будто в неприятельский город, хмуро и недоверчиво вступили гатчинские войска дождавшегося наконец своего часа Павла Петровича. Крутой нрав, жестокосердие и неистовое сумасбродство его были хорошо всем ведомы. И двор, и высшие вельможи и чины пребывали в великом смятении и панике: что-то теперь будет, что станется?..
Хорошо памятуя завет своего кумира прусского короля Фридриха II о том, что подданных надобно брать в руки не медля, не давая им для раздумья ни часу, наследник-цесаревич, стуча по навощенным паркетам толстою суковатою тростью, когда утонувшее в душных пуховиках тело матери еще не успело окончательно застыть, повлек за собою перепуганную и оглушенную печальным известием сановную толпу в дворцовую
Павел I рассудил, что до него дисциплины и порядка не было у российских подданных ни в чем — ни в службе, ни в нравственности, ни в одежде. Его борьба с всеохватным общественным разгильдяйством началась с того, что посланные по его приказу по петербургским улицам и прешпектам полицейские и драгуны начали отлавливать среди бела дня близ гостиных рядов, модных магазинов и лавок праздных обывателей самого разного звания и сурово вопрошать о том, почему сей люд болтается без дела. Тех, кто пытался что-либо перечить, без разговору волокли на съезжую «для выяснения». Особливо доставалось всяческим модникам и франтам: с них либо прямо на улице, принародно, либо в участке срывали круглые французские шляпы, безжалостно срезали почитаемые Павлом Петровичем якобинскими отложные воротники, в клочья полосовали жилеты и спарывали с сапог отвороты, в которых император тоже усматривал явные признаки вольнодумства.
Для наглядной видимости порядка по всей северной столице спешно устанавливались полосатые будки, а у многочисленных мостов — такие же шлагбаумы, глянцево крашенные на прусский образец бело-черно-красною краскою.
Громко заговорил Павел Петрович и о необходимом пресечении столь распространенного в империи мздоимства и других злоупотреблений. С этою целью по многим казенным местам назначались разного рода ревизии, инспекции и проверки. Строжайше запрещено было использовать нижних военных чинов, а заодно и статскую канцелярскую мелочь в услужении по домам, дачам и деревням государственных мужей и сановников. Кроме того, государь назначил два дня в неделю, в которые всякий подданный без различия своего положения и звания мог явиться прямо к нему с просьбой или жалобой. Правда, заслышав про такое нововведение, потянулись было к нему мужики с обидами на помещиков, но после того, как первые же из них за свои челобитные по царскому слову были нещадно выпороты на Сенной площади, охотников на жальбу и прошения более не находилось.
Нещадная борьба за дисциплину и порядок повелась и в армии. Первыми тяжелую и жесткую императорскую длань ощутили на себе столичные гвардейские офицеры, привычно щеголявшие до сей поры в модных французских фраках и бальных башмаках, а в мундиры облачавшиеся лишь изредка, поскольку долгим пребыванием в полках себя не обременяли. Теперь же они принуждены были неотлучно торчать в казармах и потеть на плацу, где свирепые гатчинские унтеры обучали их прусскому гусиному шагу и ружейным артикулам наравне с новобранцами. Даже своей нарядной тонкотканой светло-зеленой формы гвардия была отныне лишена, ей были предписаны темно-зеленые общевойсковые мундиры из толстого сукна. Обязательны были теперь и все те же прусские букли обочь висков, дурацкие косички, наверченные на жесткую гнутую проволоку и украшенные серебряным галуном и большою черною петлицею шляпы такого несуразного покрою, что они сваливались с головы при маршировке...
О «золотом веке» Екатерины, сладкогласно воспетом Державиным, Капнистом и Дмитриевым, теперь никто не поминал. Новое же царствование теперь официально именовалось «Возрождением».
Вести о петербургских переменах очень скоро достигли и Грушевки, где по-прежнему стоял на расквартировке Полтавский легкоконный полк Василия Денисовича Давыдова. Первым привез их сюда бывший в столице в отпуску добрый знакомый отца секунд-майор Иван Афанасьевич Шпербер, успевший там каким-то образом сцепиться с пьяным гатчинским драгунским ротмистром и его приятелями и во избежание скандала поспешивший уехать к своему полку до срока.
— Веришь ли, Василий Денисович, — возбужденно рассказывал он отцу, — злы, аки волки, весь Петербург во страхе держат. Ранее над ними подсмеивались, за то они и мстят люто всему белу свету, властью-то заручившись. Кто в доброе время в гатчинцы шел? Известное дело кто — неучи, да голодранцы, да пьяницы. Окромя фрунту, они ничего не ведают и ведать не желают. А государь их с гвардиею уравнял, чин в чин, чего доселе и не бывало. Полковником гвардии, как ты знаешь, лишь сама матушка императрица числилась. А теперь таких-то полковников объявилось разом как собак нерезаных. Одним словом, ни фамилии старинные добрые ныне не в чести, ни заслуги воинские, на ратном поле добытые. Ежели и у нас все тем же порядком пойдет, Василий Денисыч, то не вижу другого спасения от эдакого сраму, как чин свой положить, да в деревню...
— Ну что ж, — неопределенно вздыхал посерьезневший полковник Давыдов, — поживем — увидим...
Поначалу, однако, для Василия Денисовича новое царствование сверкнуло улыбкою фортуны. В то время как многие боевые офицеры лишались по малейшему поводу, а то и без повода должностей и званий либо отправлялись в ссылку вместе со своими частями, командир Полтавского легкоконного полка был зван в Петербург для получения так давно жданного им бригадирского чина. В столице среди других вновь произведенных он был принят самим Павлом Петровичем, а потом представлялся императрице Марии Федоровне. Однако возвратился он домой без особой радости, к которой ранее так был всегда склонен, а каким-то молчаливым и, должно быть, удрученным.
— Да что это с тобою, Василий Денисович, — сразу что-то почуяв сердцем, встревожилась Елена Евдокимовна, — ты как будто и не счастлив вовсе высочайшею-то милостью?
— Я-то, матушка, бригадирством жалован, — ответствовал срывающимся голосом отец, — а вот братья мои единокровные уже в немилости. Владимир Денисович из Петербурга выслан. Лев Денисович еще там, но от службы отставлен, и пасынок его Николай Раевский, как он мне сказывал, будто бы тоже уже не у дел... Да и о графе Александре Васильевиче государь в разговоре со мною изволил помянуть без одобрения. Чует моя душа, что и на фельдмаршала он свой гнев обратит.
— Ужели столь громкая слава Суворова тому преградой не послужит? — задумчиво спросила матушка.
— Ныне всего ждать можно. Знаешь, какие слова Карамзина в Петербурге мне слыхивать довелось о нашем времени? Будто бы так он сказал: «Награда утратила прелесть, а наказание — сопряженный с ним стыд». Как ни прикинь, а горькая правда в сих словах есть. И никуда от нее не денешься...
Отец будто в воду глядел, говоря о неблагорасположении Павла I к Суворову.
Славный боевой фельдмаршал, размещавшийся со своею главною квартирою в эту пору в селе Тимановка близ Тульчина, отнюдь не спешил безоглядно вводить в своих войсках настойчиво внедряемые, вернее, вбиваемые в армию новым императором прусские порядки. Он усматривал в этом попрание русского национального достоинства, а заодно и умаление собственных полководческих заслуг.
— Мне ли перенимать прусские ухватки да протухлую тактику покойного короля Фридриха? — с гневной горячностью вопрошал Суворов. — Я в отличие от сего великого монарха, помилуй бог, баталий не проигрывал... Русские прусских всегда бивали!
О введении же крайне стеснительной и несуразной чужеземной формы, неудобной даже для полевых экзерциций, не то что для боя, выразился еще более резким афоризмом, сразу же разлетевшимся по всей армии:
— Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, я не немец, а природный русак!