Денис Давыдов
Шрифт:
— Что будет, то будет; а то будет, что бог даст, — повторил он вслух для себя свое любимое присловие гетмана Хмельницкого, которое не раз выручало его в трудные минуты.
День или два, он даже не помнил точно, поскольку время для него будто бы вдруг потеряло свое течение, он не показывался из дому.
Из томительного полузабытья Дениса вывели неожиданно ввалившиеся к нему с топотом и шумом князь Вяземский с графом Толстым, должно быть, прямиком с улицы, не скинув даже завьюженных шуб и меховых шапок.
— Вот он сидит сиротою казанскою, — загремел Американец, — ажник весь прокоптел от дыму! А про то, что у него друзья есть, уже и не вспоминает.
О несчастье, постигшем
— Так какая же ошибка могла приключиться, Денис Васильевич? — снимая запотевшие с холоду очки, мягко спросил Вяземский.
— Ума не приложу! — чистосердечно воскликнул Денис. — Чин генеральский я не на паркете получил, а в сражении, из коего, скажу честно, и живым выйти не чаял. Ужели что-нибудь штабные в бумагах напутали?
— Пренепременно! — гневно подхватил, в свою очередь, Толстой. — Свиньи! Подлецы! Канцелярские души! Знать бы достоверно, кто в сей ошибке повинен, я бы его тотчас за шиворот приволок к барьеру! Да влепил бы пулю в лоб его чугунный. Дабы другим бумагомаракам неповадно было! А ты же, — обратился он к Денису, — особливо-то и не убивайся из-за свистунов да дураков. Да и печалиться-то что? Эка невидаль — чин с него сняли. Меня дважды в рядовые разжаловали, а я звания свои сызнова возвращал! И ничего! А ты генеральские эполеты на полковничьи меняешь. Ну что из того? Разберутся небось в бумажной карусели да все сызнова на место поставят. У нас эдакое в обычаях... Человек у нас в Отечестве, прости господи, ничего не стоит!
— Верно, верно Федор Иваныч толкует, — согласно кивнул Вяземский. — Ныне более ценится не сердце, отваги исполненное, не голова, разумом просветленная, а шея, которая сгибается пониже перед власть имущими... Ты же, всем известно, на барскую половину с поклоном хаживать не любишь. А что касается чина твоего, то врагов земли русской ты бил не по чину, не по нему же и друзьям своим мил!..
А потом был уютный и сердечный вечер у Вяземских. Кроме хозяев, в их розовой гостиной собрались за круглым обеденным столом чета милых Четвертинских, граф Федор Толстой и, как всегда напомаженный, румяный и добрый Василий Львович Пушкин, беспрестанно сыплющий французскими остротами и каламбурами. Чуть позже прочих подъехал отставной министр и поэт Иван Иванович Дмитриев, только недавно оставивший государственную службу и поселившийся в Москве, почтенный, беловолосый, в мундирном фраке при двух звездах, с узким вольтеровским ртом и маленькими живыми глазками, от которых лучами расходились улыбчивые морщины.
После обеда князь Вяземский поднялся из-за стола и вынес из своего кабинета несколько исписанных листов.
— Вот, Денис Васильевич, тебе сюрприз, — сказал он с оттенком торжественности в голосе, — думаю, что чувства, выраженные в сем дружеском послании, не только мои, но и всех сидящих за этим столом, а также тех, близких тебе людей, кого нынче здесь по воле различных обстоятельств не оказалось...
Петр Андреевич чуть приоткинул голову и начал читать, почти не заглядывая в текст, который он держал перед собою:
Давыдов, баловень счастливый Не той волшебницы слепой, И благосклонной, и спесивой, Вертящей мир своей клюкой, Пред коею народ трусливый Поник просительной главой, — Но музы острой и шутливой И Марса, ярого в боях...Тут
Когда стихи были дочитаны, растроганный Давыдов с повлажневшими глазами поднялся и сказал чуть дрогнувшим голосом:
— Покойный князь Багратион не раз мне говаривал, что в мире есть нечто, пребывающее превыше и званий и наград, разумея под этим человеческое достоинство. К сим справедливым словам незабвенного Петра Ивановича могу добавить то, в чем в тягостные часы мои я убедился самолично: превыше всех чинов и регалий навсегда пребудет к тому же и истинное дружество. И в том вы меня уверили, друзья мои!..
Поначалу Денис намеревался незамедлительно отправиться в армию и там начать хлопоты по справедливому решению явно кем-то преднамеренно запутанного и затемненного дела с его производством в генералы. Однако те же его добрые друзья посоветовали повременить.
Продлив отпуск, Денис оставался в Москве, Истинною поддержкой и опорой ему в это нелегкое время по-прежнему были друзья. Особенно шумный и неугомонный граф Федор Толстой. Князь Петр Андреевич, несмотря на то, что тянулся к Давыдову всею душою, оставался связанным домашними, семейными узами. Холостой же Американец был свободен, как ветер, и потому буквально дневал и ночевал вместе с Денисом. Ради него он, казалось, даже позабыл на время и карты, и свои дуэльные истории. Его внимание и забота были воистину трогательными. То он заявится в давыдовский дом на Пречистенке с огромным, только что присланным ему каким-то приятелем из Германии страсбургский пирогом, то завлечет Дениса к себе и неожиданно явит взору одетую в платье мифической хариты премилую актрису-певунью, то повезет его в Немецкую слободу на таинственную проповедь какого-то заезжего мистика-спиритиста...
С глубокой признательностью к нему Давыдов и написал стихотворное послание, адресованное Федору Толстому и озаглавленное «Другу-повесе».
С Танюшей Ивановой отношения у Давыдова в эту пору проистекали весьма сложно. С нею он почти не виделся. Играть перед юною танцовщицей роль развенчанного героя ему представлялось мучительным, а искать слова в свое оправдание и в осуждение какого-то неведомого недоброжелателя — тем более... Она же, в свою очередь, предполагала внезапное охлаждение с его стороны и объясняла это каким-либо новым увлечением лихого гусара. Видимо, в пику ему, как сказывали, Танюша начала выказывать явную благосклонность хлыщеватому балетмейстеру-поляку Адаму Глушковскому, давно за ней увивавшемуся. В результате страдали оба — и Денис, и Татьяна, и выхода из этого двойственного состояния покуда не виделось.