Деревня на перепутье
Шрифт:
Вдруг со страшным шумом распахнулась дверь. В избу ввалился майронисский бригадир Клямас Гайгалас. Был он уже в добром подпитии. Черные, с прищуром глаза блестели, будто намасленные. Они все бегали, стреляли по сторонам, издевались, горели нахальством, да так, что не по себе становилось. Из-под заломленной фуражки выбивались черные как смола пряди волос. Был он чернявый, будто через печную трубу протащили, за что прозывали его Черномазым, да и его бригаду тоже кликали черномазыми, хоть при Клямасе никто этого говорить не смел, потому что Гайгалас был парень вспыльчивый, обидчивый, охотник до драки. И гордый на редкость. Никому не кланялся, поносил каждого, кого невзлюбил. Возомнил о себе невесть что, хоть ютился
— Здорово, хозяева! — Он сказал это звонко, со злорадством и язвительно рассмеялся.
— Хозяев больше нет, — отбрил Лапинас. — Нынче все хозяева. Что в Майронисе слыхать?
— Разве не слышал? — Гайгалас вздернул свой горбатый нос, словно ястреб, собирающийся клюнуть. — Конец тебе настал, Лапинас! — Ударил взглядом, будто камнем, вторым поразил Вингелу с Шилейкой. Те даже побледнели — такой ненавистью, таким злорадством сверкали его глаза. — Кончились деньки Вилимаса! Теперь попостится его родня — братья, племянники, гадюки… — И посыпалась вереница ругательств, одно другого гнуснее, оскорбительней.
— Садись, раз пришел, — еле выдохнул Лапинас. — Только глотку зря не дери. Тут тебе не кабак.
— Думаешь, пить пришел? — Гайгалас тряхнул головой, чуть фуражка не слетела. Вытащил пачку сигарет. — Не нужно мне твое зелье. Оно из краденой муки, мельник! Пускай самогон лопают двоюродный брат Вилимаса Шилейка и этот сопливый Ягодка Сладкая… — Швырнул пачку под ноги Вингеле; она оказалась пустой.
— Не кидайся на людей, Клямас, ох не кидайся. На! — Лапинас протянул сигарету, состроил умильную улыбку, хоть от злости печенка ворочалась.
— К черту! — Гайгалас грубо оттолкнул его руку. — Я не нищий. Захочу, сам куплю.
— Чего пришел, раз так? — не выдержал Шилейка.
— Веселую новость принес! Пришел вашей беде порадоваться!
— Беда для всех одна, — огрызнулся Лапинас.
— Для воров, для бандитов закон — веревка на шею, а для честных людей — спасение! Вешайтесь! Провалитесь в Каменные Ворота, мне начхать! — Похабно выругался и бросился в дверь. Бежал, угрожая кулаками, зубами скрипел, озирался: вдруг еще кто подвернется под руку, на ком бы сорвал сердце, над кем бы поиздевался, мог спустить дурную кровь.
— Голодранец! — будто взорвались губы Вингелы; оглушенный внезапным нападением, он только сейчас разинул рот. — Посидел годик на курсах. Не знает теперь, как и воображать.
— Надумал уехать, так совсем сбесился, — отозвался Шилейка, дрожащими пальцами расстегивая да застегивая пиджак — сам не знал, что делал; давно у него не лежала душа к Гайгаласу, а теперь он был смертельно оскорблен. Вместе со злобой в сердце врывался неясный страх.
— Правдоискатель… — Лапинас старался сохранять спокойствие, но губы вздрагивали, усы тряслись как овечий хвостик. — Вилимас вроде хотел его в шею вытолкать, да… — Махнул рукой. К чему говорить, коли горю не поможешь?.. — Старуха! Бутылку! — крикнул он через плечо жене, та, сухая как щепка, сцепив морщинистые руки под замызганным передником, испуганно переминалась в углу, рядом с Римшей. — И закуску. Живее!
Все ожили. Снова расселись, перетасовали карты. И вместе с картами швыряли слова. Гости скажут два-три, Лапинас — десять. И текла, ткалась речь, как пестрая ткань на кроснах Римшене, сплошь в хитроумных узорах. Знай летал челнок, Мотеюс знай налегал на топталку, а дружки один валик отпускали, другой — прижимали, вычурности рисунка дивились, и каждый по нити-другой от себя прибавлял. А как же, пес этот Толейкис. Давно известно… Но один ни шиша он не сделает, ни шиша… Есть еще в правлении добрые люди: Шилейка, Андрюс Вилимас — брат Мартинаса, да и сам Мартинас… Есть… Не поддадутся… Обломают рога… Только давайте, мужики, за Мартинаса держаться, давайте…
III
А на второй половине дома ткала Римшене. Сидела за кроснами, как королева на троне, и словно повелевала взмахами рук, властным кивком головы, движением плеч — так легко все шло, кросны будто сами работали, двигая набилки, мгновенно перекрещивая нитенки, глотая нить за нитью с челнока. Была она женщина сноровистая, славилась как лучшая ткачиха в округе. И не зря. Многие лепгиряйские женщины одевали своих мужей в фабричное. Не хлопали больше кросна, не вертелись воробы, распетливая пасма, навитые на мотовилах, не наряжались больше хутора в белоснежные холсты, разостланные у прудов ранней весной. Но Морта еще прочнее устраивалась за кроснами и теперь не только зимой да весной, а и в самую страду трудилась, круглый год мяла топталку, редкий день пропускала. Зато и несли же ей с каждого двора! Несли шерстяную пряжу — на пестрые покрывала для кроватей, несли льняную — на скатерти и рушники; парни и те просили выткать галстуки, потому что получалась у нее такая красота, что каждый узорчик был словно живой — и подмигивал, и смеялся, и умилял. Не ткачиха — кудесница она была! Вот и тащили мешками пряжу во двор Лапинаса, упрашивали сделать побыстрей, да и узор позамысловатей подобрать, чем у того-то, а забирая готовое, радовались, хвалили смекалку Морты, носили по дворам, показывали, потому что такого великолепия никто в жизни не видывал.
Но этой зимой, после Нового года, Римшене отодвинула в сторону чужую работу: своя наседала. Ни для кого не секрет, что сын заведующего молочной фермой Антанаса Григаса — Тадас распустил хвост перед Бируте. Пора ткать приданое.
Поэтому, едва прибежав из костела, Римшене кинулась к кроснам, благо настоятель ныне не запрещал работать после обедни. Сынок Битинас, старший из «второй кладки», которая посыпалась уже после войны, наматывал цевки, и еще чуть ли не четверо детей галдели вокруг. Один сосал за столом карандаш, глядя на только что нарисованную лошадь, смахивающую на лачугу Гайгаласов в Майронисе, другие, мал мала меньше, скакали на палках и ржали, поднимая шум и пыль, а самый маленький ползал с голым задом, все норовил залезть под кросна, хватался грязными ручонками за топталку и ревел во всю глотку, когда мать оттаскивала прочь, шлепнув хорошенько, чтоб запоминал, куда лезть не полагается.
Из комнаты, которая когда-то у Лапинаса была отведена для гостей, вышла Бируте — восемнадцатилетняя, стройная, пригожая лицом рыжая девушка — копия матери. Да и норовом она была в мать. Такая же упрямая, властная, никому ни на волос не уступающая, хоть и не сплетница, не балаболка, как многим казалось на первый взгляд. Она единственная не признавала материнской власти, которая угнетала всех, начиная от голопузого ползунка и кончая главой семейства — Лукасом. Сражалась с Мортой на равных, из-за малейшей чепухи вспыхивала, если что было не по нутру. Жгла ее обида, грызла досада, душа бунтовала против матери — стыдилась она пересудов и жалела отца.
За ней, будто подружки за невестой, шли три сестры, погодки. Они обожали старшую за то, что Бируте не боится матери, заступается за них, поэтому и старались ей услужить. Одна расчесывала ей волосы, другая выбирала ленты покрасивей, третья заплетала косы, которые висели у нее до пояса — толстые, будто связки лука. И туфли чистили, и петли на чулке поднимали, и платье гладили; готовы были последний свой скромный наряд сестрице отдать, только бы та была довольна, счастлива, только бы выглядела лучше всех на вечере, где она играла в спектакле. Не хватало лишь старших — Юргинаса с Миртой и Лукаса; первый учился в Каунасе в Политехническом институте, вторая — в педучилище, третий же, Лукас, самый старший, работал механиком в МТС. Но и без них изба аж скрипела, до того была набита.