Дерево дает плоды
Шрифт:
Тогда Дына отступил на шаг, вытер губы платком и сказал, чуть заикаясь и с трудом переводя дух:
— Роман, ты еще пожалеешь, вот увидишь. И дополни свою биографию, героическую биографию. Напиши, что твоя жена путалась с немцами…
— Заткнись! — крикнула Ганка, но я жестом велел ей замолчать.
— …Что выдала гестапо вашего «Юзефа» и ваш паршивый комитет вместе с твоим папочкой, напиши, дурачок, что из-за тебя погибли люди, когда бежал этот еврей Хольцер. Ты выдержал, а четверых отправили в штрафную
Ганка не дала ему закончить. Вскочила и, прежде чем я успел опомниться, разбила о физиономию Дыны пустую кружку, порезав ему осколками щеку. Она била его кулаками, отчаянно бранясь, пока не явился отец.
Он был еще в рабочей одежде, синей телогрейке и войлочных бурках.
— Стой! — крикнул он. — Остановись!
Ганка отпрыгнула в сторону.
— Бей, отец! Бей гада. Это фашист!
При виде старика Дына успокоился. Он стоял, прижав платок к окровавленной щеке, злобно усмехающийся, уже овладевший собой, убежденный в собственном превосходстве.
— Может, сядем и поговорим спокойно, Орлеанская дева, и ты, Дон — Кихот, — сказал он. — Я бы выпил еще кофе, если хватит трофейных кружек, поскольку я еще не кончил. Я не летописец рода Лютаков, но могу поделиться моими скромными познаниями в этой области.
— Ну что? — проворчал старик. — Вызвать?
Лицо Ганки сделалось серым. Кончиком языка она облизывала посиневшие губы. Мне следовало немедля что-то сказать, сделать, ибо кольнуло предчувствие, что еще минута — две, и Ганка отвернется от меня и уйдет, сбежит.
— Садись, — сказал я Дыне. — Налей себе кофе и объясни.
Нет, не так. Не то я должен был сказать, чтобы он почувствовал мое превосходство. Но что? Может, действительно послать старика за милицией, позвонить с улицы Лясовскому или Шимону?
— Батя, выйдите, — шепнула Ганка. — Постерегите у двери.
— О! Я арестован? — удивился Дына.
— Говорите, что все это значит!
Дына налил себе кофе в кружку с гномиком, старательно размешал и теперь прихлебывал с ложечки, наслаждаясь.
— Сейчас все расскажу, при условии, что не будете мне мешать, так как не хотелось бы что-либо перепутать. С чего бы начать? Так вот, один мой знакомый интересовался ео время войны деятельностью разных Лютаков и им подобных, словом, возглавлял бюро по сбору информации о коммунистах. Когда пресса и радио подняли шум вокруг истории Романа, он рассказал мне массу интересных подробностей. Твоя жена вышла из тюряги, ее не отправили, как тебя, за колючую проволоку. Вы переписывались?
— Нет.
— То-то же. Эту женщину обработали по первой категории. Впрочем, не удивительно. У нее были, так сказать, друзья. И один из них — немец, служивший где-то по хозяйственной части. Все ясно, королевич?
Тот, кого выпускают
— Ну ты сам сказал, что это лишь предположение, — возразил я.
Он засмеялся и постучал себя по лбу. Дына добился превосходства надо мной, хотел им воспользоваться, я же чувствовал себя безоружным.
— Ну, а другие дела? Магистра помнишь?
— Это был мерзавец, убийца! Нашел кого защищать! Убивал людей шприцем, несколько тысяч переколол.
— Никто не дал тебе права убивать, подменять господа бога или эсэсовца, — сказал Дына. — Магистр оставил четверых детей. Они сейчас живут в Силезии. Но поехали дальше.
Я все время наблюдал не за Дыной, а за Ганкой, ее сосредоточенным лицом, взглядом, точно пробивающимся сквозь какую-то густую завесу. Она казалась спокойной, однако достаточно было увидеть ее настороженную позу, сплетенные руки и неподвижную грудь, чтобы понять, с каким напряжением она ждет дальнейших событий, готовая подвергнуть суду все, что услышит.
Судьбы этих четверых из команды я не знал. Я сидел в бункере, когда их допрашивали, потом нас вывезли в разные стороны, и я не получал о них никаких известий. Я помнил их: молодые ребята, студенты. Значит, погибли, если то, что говорит Дына, соответствует правде. Его воспоминания были ярки, колоритны, объемны, воскрешали подробности, давно вылетевшие из головы. Но ничего существенного он не сказал, хоть и старался изобразить меня обыкновенной свиньей в человеческом облике. Воровал на кухне маргарин, торговал с коммандофюрером, бил…
— Ты бил? — удивилась Ганка.
— Дына, расскажи ей, как это случилось! Ведь я был вынужден. Он же воровал у людей хлеб и менял его на сигареты.
— А если теперь на одном из ваших митингов встанет какой-нибудь еврейчик и крикнет: «Лютак бил евреев!» Хорошо же ты будешь выглядеть. На этом пока что предпочел бы закончить. Уже поздно, мне пора. Очевидно, я напишу тебе…
Он ушел, не попрощавшись, сопровождаемый Ганкой до дверей.
— Пойдем к Катажине, — сказала она, вернувшись. — Надо выяснить этот вопрос ради твоего спокойствия.
— Оставь, еще будет время. Сегодня я сыт по горло прошлым.
— Тогда пойду одна.
— Нет. Не согласен, не твое дело!
— Не мое? Ты уверен, что не мое? Может, хочешь сегодня, как обычно, делать со мной уроки? Не чувствуешь, что этот лысый попросту угрожал тебе? Хочешь убедить меня, что тебе все это безразлично? Катажина тоже? И отец? Эту кашу мы должны расхлебать до конца, чтобы увидеть, что там на дне — Красная шапочка или Белоснежка. Одевайся, пошли!
Мы взяли такси и поехали к Катажине.