Деревянное яблоко свободы
Шрифт:
Бывал там раньше и Николай Васильевич, но сейчас… запрет нарушать нельзя, это он понимал. Однако, не видя другого выхода, он все же отправился вечером к писателю. Как он и ожидал, народу в доме было очень много и вход был свободный. Швейцар только отворял двери и, не спрашивая, кто и зачем, пропускал внутрь. Клеточников подошел к одной группе, потом к другой, где был и Петр Иванович, как будто его не замечавший. Все обсуждали происшествие, ставшее заметным материалом многих петербургских газет, о проститутке, усыплявшей и обворовывавшей своих клиентов. Клеточников потолкался в этой группе, пытаясь обратить внимание
– Между прочим, – поведал как бы между прочим поджарый, – это я подсказал Ивану сюжет рассказа «Муму».
Клеточников посмотрел на поджарого с интересом. Он его давно знал. Впрочем, в Петербурге, наверное, не было ни одного сколько-нибудь образованного человека, который не знал бы литератора Скурлатского. Это был совершенно особенный человек, повсюду вхожий и вездесущий. Где бы ни появлялся, он немедленно оказывался в центре внимания, а появлялся он везде. Салтыков-Щедрин готов был биться об заклад, утверждая, что если в середине дня разослать гонцов в редакции всех петербургских газет и журналов, то в них во всех в одно и то же время будет найден Скурлатский, который сидит перед редактором и, закинув ногу на ногу, рассказывает очередную потрясающую новость, где правду от вымысла отделить невозможно.
Если послушать Скурлатского и поверить ему, то можно было бы прийти к заключению, что он знал лично всех великих людей своего времени, всех заметных писателей, всем он дарил собственные сюжеты и помогал советами и со всеми, разумеется, был на «ты». Правда, однажды случился с ним небольшой конфуз. Обсуждая с гостем одного из салонов состояние современной литературы, он по своему обыкновению как близких друзей щедро перечислял наиболее известных писателей: Некрасов, Тургенев, Толстой и Достоевский.
– И с Достоевским вы тоже знакомы? – переспросил собеседник
– С Федором? – переспросил Скурлатский. – Дружим смолоду, но последнее время после его «Бесов» я с ним не кланяюсь, потому что полагаю…
Тут, заметив странную ухмылку на лице собеседника, Скурлатский, не закончив тирады, поинтересовался:
– С кем, однако, имею честь?
– Достоевский, – поклонился ему собеседник, – Федор.
Как можно себе представить, Скурлатский был ужасно смущен и отскочил в сторону, но уже на другой день по всему Петербургу разнес рассказ о том, как подвыпивший Достоевский выдавал себя за Скурлатского.
Сейчас Скурлатский возбудил своего собеседника, пожилого господина с золотой цепочкой на большом животе, спором о романе Чернышевского «Что делать?». Господин считал роман полезным в идейном отношении, но совершенно беспомощным художественно. Скурлатский решительно возражал, говоря, что и художественный талант Николая (так без отчества фамильярно он называл автора романа) бесспорен, а созданные им образы навсегда останутся в нашей литературе, особенно образ Рахметова…
– Который, – сказал Скурлатский, – списан, вы не поверите, прямо с меня.
– То есть как, – удивился упитанный господин, – вы хотите сказать, что тоже имеете такую же волю, как Рахметов, и можете на гвоздях?
– Не только могу, но и делаю это, – заверил Скурлатский. – И вам советую. Очень закаляет волю. Это я делаю, если хотите знать, из протеса против привычек нашего века, против нашей повальной изнеженности. Мы привыкли есть вкусно, жить в тепле и спать на мягком. Но если мы желаем не просто прозябать, а бороться за светлые идеалы, мы должны себя к этой борьбе постоянно готовить. Мы должны…
К чему еще призывал Скурлатский, Клеточников уже не расслышал, потому что его заслонил хозяин дома, прогуливавшийся по зале с высоким, лысым, шишковатоголовым профессором медицины, который, как говорили, изобрел универсальное средство от рака и, как светило первой величины, был желанным гостем всех салонов. Профессор убеждал своего собеседника написать что-нибудь о врачах, потому что до сих пор о людях этой благороднейшей из профессий написано до обидного мало.
Подошла женщина с папироской и, сев напротив Клеточникова, пустила облако дыма прямо ему в лицо. Клеточников сморщил нос и закашлялся.
– Мне знакомо ваше лицо, – сказала дама. – Вы тоже литератор?
– Я? В некотором роде… То есть нет, – смешался Клеточников.
– Нет? – удивилась дама. – А кто же вы?
– Я, собственно говоря, никто. Просто пришел.
– Вы где-нибудь служите? – продолжала она назойливо допытываться.
– Да, служу.
– И где же?
– В Третьем отделении, – неожиданно для самого себя выпалил Клеточников.
Дама подавилась дымом и уставилась на него с ужасом. Но потом, осмыслив сказанное, улыбнулась и кивнула головой:
– А вы остроумный человек. Хотя я таких шуток не понимаю.
Дама продолжала благожелательно разглядывать своего визави. Клеточников смущенно молчал и отводил глаза. Молчала и дама. Наконец подошел Петр Иванович, и Клеточников облегченно вздохнул. Петр Иванович поклонился даме и спросил, позволит ли она отвлечь от нее на минутку ее собеседника.
Дама разрешила, но заметила, что Николай Васильевич показался ей очень остроумным человеком.
– Он мне сказал, – сообщила она Петру Ивановичу, что служит в Третьем отделении.
– Это, правда, очень остроумная выдумка, – согласился Петр Иванович, отводя Николая Васильевича в сторону. И отойдя, сердито зашипел: – Кто вам разрешил сюда приходить?
Клеточникову не было нужды оправдываться. Он сказал только:
– Гольденберг дает подробные показания.
Петр Иванович, он же Александр Дмитриевич Михайлов, переменился в лице и стал опять заикаться.
– В-вы не ошибаетесь?
– Показывает все, что ему известно, – добавил Клеточников.