Деревянное яблоко свободы
Шрифт:
Когда я подошел к Лизе, перед ней все еще стоял гвардейский офицер.
– …И вот однажды, – продолжал он какой-то свой рассказ, – играли мы в карты у командира, а командир, надо вам сказать, был старый холостяк…
– Простите, – перебила Лиза, – позвольте представить вам моего друга…
Мы раскланялись, он пробормотал свое имя, которое я не расслышал, я пробормотал так же невнятно свое.
– Добрый вечер, – сказал я.
– Добрый вечер, – сказала она со значением.
– Good evening, my dear! [2] – строго сказала Авдотья Семеновна и пытливо посмотрела на меня сквозь очки. – Куда ж это ты, мой друг, запропал?
–
– Давно тебя у нас не видела.
– Служба, – сказал я.
– Уж так заслужился, что и забежать не можешь, – проворчала старуха.
Офицер, видя, что между нами идет какой-то свой разговор, извинился и отошел.
– Эта провинциальная красавица и есть ваша гостья? – помолчав, спросила Лиза, придавая оттенок презрения не только слову «провинциальная», но даже и слову «красавица».
2
Добрый вечер, дорогой (англ.).
– Да, – сказал я подчеркнуто беспечно. – Отец ее просил сопроводить свою дочь на бал.
– Она первый раз выезжает в свет?
– Да. А что?
– Вы бы ей сказали, что широкие пояса вышли из моды еще в прошлом году, – сказала Лиза. – Впрочем, – добавила она, уже не скрывая своей неприязни, – женщины со вкусом перестали их носить еще в позапрошлом.
– Прошу прощения, – сказал я. – Но мы не настолько близки, чтоб я мог делать ей замечания подобного рода.
– А я думала, что если вы вдвоем являетесь на бал…
– Лиза, – перебил я, оглядываясь на ее матушку, – не устраивайте мне, пожалуйста, сцен, это вам не идет. У вас делается злое лицо и злые глаза. И, простите меня, вон, кажется, идет Баулин, мне надобно с ним переговорить по делу.
Костя Баулин был мой товарищ. Он работал доктором в городской больнице, и иногда, как сведущего специалиста, я привлекал его к судебной экспертизе.
На днях я послал ему медицинский акт вскрытия тела извозчика Правоторова и просил дать свое заключение. Мне хотелось обсудить с Костей это дело, поэтому, оставив Лизу с ее матушкой, я стал пробираться к нему. Проталкиваясь сквозь толпу, раскланиваясь направо и налево со своими знакомыми, я потерял своего друга из виду и нашел его уже только в бильярдной, где он, одинокий, стоял у стены и следил за игрой того самого гвардейского офицера, с которым меня знакомила Лиза, и губернского секретаря Филимонова. Сам Костя в бильярд никогда не играл, впрочем и в другие игры тоже. Вообще многие находили его странным человеком, потому что он никогда не волочился за женщинами (хотя возможности у него, известного в городе доктора, в этом смысле были неограниченные), а любил только свою тихую жену Нину, от которой имел четверых детей.
В юности многие считали его безобразным, похожим на обезьяну, но мне он всегда казался красивым особой красотой умного и доброго человека.
Увидев меня, Костя обрадовался и первым заговорил о деле, меня волновавшем.
– Ты знаешь, – сказал он, и его умное обезьянье лицо с завернутыми вперед ушами напряглось, – я прочел этот акт, он составлен так безграмотно медицински, что, кроме безграмотности, в нем ничего не видно. Понимаешь, тот, кто его составлял, пишет, что смерть, вероятно, наступила в результате сердечной недостаточности, но это еще ничего не значит, потому что смерть почти во всех случаях наступает от сердечной недостаточности. Будь у человека грипп, воспаление легких, отравление или перепой, конечной причиной смерти всегда является сердечная недостаточность.
– Ну а как ты думаешь, эксгумация трупа может что-нибудь дать?
Он подумал и покачал головой:
– Вряд ли. Ведь прошло много времени. Этот самый Анощенко бил его кулаком?
– Кулаком.
– Дело в том, что труп, как ты понимаешь, давно разложился. Если там и были какие-то внутренние кровоизлияния, теперь их установить невозможно.
– Значит, ты считаешь, что эксгумировать труп нет смысла?
– Я этого не сказал. Наоборот, я считаю, что эксгумацию надо провести в любом случае, иногда даже кости говорят больше, чем от них можно ожидать.
– Что ты имеешь в виду?
– Надо посмотреть, – уклончиво сказал он.
Пока я говорил с Костей, бал начался. В большой зале оркестр грянул вальс.
– Ладно, Костя, – сказал я, – мы с тобой еще поговорим. Я пойду.
– Желаю успеха.
В зале уже танцевали, и мне пришлось пробираться между танцующими. Навстречу попался мне Носов, танцевавший с Машей Ситтаки, дочерью известного нашего табачного фабриканта.
– Где Вера? – спросил я его.
Увлеченный разговором со своей партнершей, он только махнул рукой.
– Там.
– Нет, ты скажи, – схватил я его за рукав. – Пригласил ее хоть кто-нибудь?
– Конечно, – сказал он.
Лиза с матерью сидела в углу, и, хотя они разговаривали, я видел, что Лиза бросает беспокойные взгляды по сторонам. Танцующие то скрывали ее от меня, то вновь открывали, я проталкивался вперед, раскланиваясь, извиняясь перед теми, кого толкнул, и пытался встретиться взглядом с Лизой, но она почему-то каждый раз искала меня в другой стороне. Наконец мы все-таки встретились глазами, я помахал ей рукой, давая понять, что иду, спешу и сейчас доберусь до нее, если сумею. Она улыбнулась, показала мне глазами, что я могу и не спешить, и опять занялась разговором со своей mother, но теперь уже было видно, что она больше не беспокоится и ее не интересует, кто что думает про то, почему она не танцует. Сейчас я подойду, и все сразу увидят, что к чему. И я шел к ней. Но когда я был уже совсем близко (оставалось не больше двадцати шагов), я увидел Веру. Она стояла совсем одна, никому не знакомая, никем не приглашенная. На лице ее было выражение полного отчаяния. Большие бархатные глаза были полны слез. Казалось, еще секунда, и она разрыдается и убежит. Она повернула голову, и взгляды наши встретились. Ее глаза умоляли меня; в шумной, переполненной зале я услышал ее мольбу, этот крик, как в безмолвной пустыне: «Я погибаю! Спасите меня!»
Я немедленно подбежал к ней и сделал удивленное лицо:
– Вера, вы не танцуете? Позвольте?
Она улыбнулась. Должно быть, своей улыбкой она хотела сказать, что можно и потанцевать, если я ее приглашаю, но улыбка получилась не снисходительной, а благодарной. Она прямо упала ко мне в объятия. И, кладя руку на ее талию, из-за головы ее я увидел Лизу. Она разговаривала с матерью в спокойной уверенности, что я сейчас подойду, потом нетерпеливо подняла голову, как бы говоря: где же он, наконец? Я увидел, как на ее лице несколько раз одно выражение сменилось другим. Благодушное выражение («он уже должен быть где-то близко») сменилось выражением недоуменным («что происходит?»), потом она растерялась («ну, знаете ли!»), потом нахмурилась («этого еще не хватало!»), потом лицо ее стало надменным («ах, так!»), она повернулась к матери и стала обмахиваться веером, загораживая им меня от материнского взора. Я понял: она не хочет, чтобы мать меня видела, ей стыдно, что я танцую с другой.
Вера начала скованно, но скоро я заметил, что вальсирует она удивительно хорошо. Она была легка, как пушинка, и чувствовала малейшее мое движение. Мы кружились, и мне казалось, что все вокруг смотрят только на нас. Вот опять мелькнуло лицо Лизы, вот и мать ее, она уже нас заметила и смотрит с откровенным неодобрением, поджав губы. Мы танцуем, и, если рассудить здраво, в этом нет ничего предосудительного. Ну привез я свою гостью, ну, естественно, пригласил ее танцевать – что такого? И все-таки я чувствую, что что-то такое есть, и это понимаю я, и понимает Лиза, и понимает ее мать, и понимают все, кто обратил на нас хоть немного внимания, а если кто-нибудь и не понимает этого, то, наверное, только Вера, которая, не зная всех обстоятельств, просто танцует, отдавшись целиком удовольствию первого бала. Я вдруг понял, что она что-то говорит, чего я, занятый своими переживаниями, вовсе не слышу.