Деревянные тротуары
Шрифт:
Вечер выдался теплый, тихий, неподвижный. После спектакля сначала пошли пешком. Город обезлюдел – туристы схлынули, а жители, как водится, с пятницы на субботу подались на дачи. У них никогда не было своей дачи. Зачем? Он подумал, если бы была дача, то ничего бы не произошло. Неужто? Или в жизни каждого происходит только то, что должно произойти? Без всяких «если». Каждый решает сам. И свобода в том и состоит, что ты можешь принять решение. Так это ясно стало, что, казалось, жена не может не порадоваться его открытию. Вот он идет рядом с ней, свободный человек.
Она
Да, наверно, он слишком смотрел по сторонам – это ее сердило. «Настоящий мужик так себя не ведет». Она права, он уже давно был ненастоящим.
Давно, но не всегда. И женитьба – может быть, это был его первый мужской поступок. Если – раньше – не считать армию, когда он из гордости не стал переносить документы на вечернее отделение – на дневное он не прошел по конкурсу – и его призвали на срочную службу.
…Легко так стало, когда они расписались в ЗАГСе, – он прыгал чуть не до потолка. Если бы только не тот аборт… Наверное, поэтому он и женился. Нет, это все равно был поступок. Однажды – они жили вместе уже третий год, снимали комнатенку на задымленной Турбинной улице – возвращались откуда-то из гостей – тогда они еще часто ходили в гости, – остановились на лестнице перед хозяйской дверью, и он прижал Люду к себе, зарылся лицом в ее длинные темные волосы, и таким родным, близким, вечным показался их запах, что он вдруг стал неистово целовать ее и все говорил, что любит и что никогда ни за что они не расстанутся, что бы ни случилось, – и она разрыдалась коротко и счастливо. Судя по всему, она запомнила то объяснение в любви. Хотя, наверное, именно тогда началось то, что медленно и неуклонно стало разъединять их, – потому он и клялся, что хотел заткнуть самого себя в эту медленно раздававшуюся щель.
В автобусе тоже было пусто, и облегченные рессоры потряхивали на выбоинах. В темноте, по мосткам перешли разрытую улицу и повернули к дому. Кое-где еще светились окна – их были темны. Петька у подруги жены. Не хотелось думать про Петьку – это единственное, что не было, не могло быть решено. Ну да потом, образуется. Без Петьки нельзя – кто ему лук сделает? «Но и с женой нельзя, – твердил он себе, боясь снова соскользнуть в жалость. – Нельзя. Невозможно».
Пили чай. Так и не привык он к этой окрашенной и переклеенной чистоте. Закурили – жена курила с ним за компанию.
– Ну так что ты мне хотел сказать? – спросила она немного усталым, немного недовольным голосом. Ей хотелось спать, но любопытство было сильнее.
– Сейчас, – сказал он, глубоко затягиваясь, чувствуя, как слабеют руки, начиная от кончиков пальцев, – сейчас…– И, сделав усилие, прямо посмотрел на жену.
У нее изменилось лицо – замерло.
«Как изменилось лицо», –
– Что произошло, Юра? – Теперь в ее голосе была тревога.
И это он отметил. В нем словно включилось какое-то новое видение – и это свое объяснение с ней, то, как он и она сидели, как стояли, ходили, и каждое слово, каждый жест – все это он навсегда запомнил, будто из зрительного зала на себя же с женой и смотрел: как они там мучились и плакали попеременно, и повышали голос, и молчали, и снова начинали говорить и плакать.
Он и теперь, через пять лет, мог бы повторить этот диалог слово в слово.
«…Ты ошибаешься… Ты страшно ошибаешься…» – это она.
«Может быть, но я хочу научиться уважать себя. Нет, не уважать – просто не презирать. Я не хочу чувствовать себя ничтожеством», – это, разумеется, он.
«Ты не ничтожество. Ты добрый, мягкий. Ты хороший человек. Я люблю тебя. Ты не можешь уйти».
«Нет, я просто твоя основная вещь. Ты привыкла пользоваться мной. Ты ни разу не заглянула в меня. Ты про меня ничего не знаешь».
«Я изменюсь, я сделаю все. Тебе будет хорошо».
«Поздно».
И еще про Петьку, долго про Петьку, и опять: «Почему? Почему ты раньше мне не сказал, почему ты не сказал пять лет назад? Ты губишь нас, ты ломаешь нам жизнь…»
«Нет, – твердо говорил он и верил, как никогда, верил тому, что говорит, – я помогаю, я спасаю вас. Так жить нельзя, никто не имеет права так жить».
«Как? Разве мы плохо живем?»
«Я – да, плохо. Ужасно. Я потерял себя, я хочу себя найти».
«Да… да… я понимаю, – цеплялась она. – Пусть так, ты прав. Но все-таки не уходи, я молю тебя, не уходи. Я сейчас побегу, Петю приведу…»
И не выдержал бы он – никто бы не выдержал, нельзя это выдержать, – если б одновременно не сидел в отдалении, в зале, и не глядел бы на себя сосредоточенно и беспощадно.
Ночью вдруг загорелся свет – он с усилием открыл глаза. Перед ним в ночной рубашке с распущенными волосами стояла жена. Она опустилась на колени и заговорила безумным шепотом:
– Юраша, я не могу заснуть. Все думаю, думаю. Я поняла. Тебе не обязательно уходить. Ты делай все, что хочешь, хорошо? Будь с ней, с Катей. Я ни слова не скажу. Любите друг друга. Я не помешаю. Только живи с нами, хорошо? Хорошо, Юраша?
И это тоже навсегда врезалось в память, и что он ответил, и как сказал с состраданием «спи, Люда, спи» – и как она уже без надежды слепо пошла на Петькин диванчик. Все это и теперь болело, но, казалось, не было у него тогда другого выхода.
Утром, как и договорились, она отправилась к подруге за Петькой – ее пошатывало – а он собрал свои вещи, открыл дверь и, остановившись на пороге, окинул торопливым, прощальным взглядом свое жилье.
Он не мог и предположить, что всего полгода спустя будет стоять во дворе своего дома и глядеть на родные окна, светящиеся в темноте. Тогда же он и узнает, что в том доме ему больше нет места.
1978
(с) 2007, Институт соитологии