Деревянный корабль
Шрифт:
Он начал рассказывать историю. И сперва было непонятно, сам ли он ее выдумал или пересказывает сюжет, который где-то услышал.
А под конец корабельный плотник смутил своих слушателей, заявив, что это-де реальные факты, о которых он узнал из газетного репортажа.
Кебад Кения задумался: не вкусить ли ему от плоти собственных шенкелей? От сырой плоти — той самой, что свисает клочьями, еще теплая и сочащаяся кровью, разгоняемой сердцем; но уже отделившаяся от человека, которому принадлежала: готовая прирасти к чему-то еще. Или — погибнуть, изойдя гноем. Не так давно, за час до полуночи, Кебад Кения вскочил на спину кобылы. Небо было беззвездным. Луна не стояла за облаками. Перед ними — ни дороги, ни пашни, ни ущелья, куда они могли бы упасть, ни пруда, чтобы утонуть, ни леса, чтоб заблудиться. Заблудиться они в любом случае не сумели бы и несчастный случай им не грозил: потому что Кебад Кения как раз и хотел встретить свой конец; но конца еще не было. И поскольку конца еще не было, а была только тьма, снаружи и внутри, он понял, что должен что-то предпринять. Совершить грех или исчерпать себя. Однако греху, сколь бы привлекательным этот соблазн ни казался (в прошлом, многократно; да и теперь), Кебад Кения воспротивился. Когда-то он уже бросился очертя голову в греховную жизнь и был ею раздавлен, как зерно меж мельничных жерновов; но его ненависть, из-за которой он предавался греховной жизни, давно утихла; тогда же и его кровожадную противницу — греховную жизнь — поразило бессилие. Так что оставалось второе средство: исчерпать себя. И Кебад Кения продолжал нестись в скачке между внешней и внутренней тьмой, в кровь обдирая себе шенкеля и внутреннюю часть бедер. И спина лошади тоже была израненной, окровавленной — как и его тело. Если бы ночь не закончилась, если бы солнце — хоть один день — не восходило на небе, Кебад Кения врос бы в спину лошади. Сердце животного и человеческое сердце, обменявшись соками, слились бы в ужасном братстве, образовав новое гибридное существо: гиппокентавра. Кебад Кения желал этого, чтобы стать невинным... Однако солнце все же осветило восточное пространство неба. Всадник остановился возле своего дома и задумался: не вкусить ли ему от плоти собственных шенкелей? Он с
«Объяви нам свое условие!» — закричали они.
«Среди моих лесов — там, где они сходятся с четырех сторон света — есть пустынная прогалина. Земля там бесплодная и каменистая. На ней растут только можжевельник, остролистный падуб и вереск. Более мощные деревья проникнуть туда не осмеливаются. Эта прогалина не должна принадлежать никому. Пусть она останется мне. Хочу, чтобы меня с моим грехом отнесли туда. Я ведь пришел из великого затворничества, где жил с животными, а хочу попасть в еще большее затворничество, где рядом со мной не будет никого. Великое затворничество — вот в чем заключался мой грех, а еще большее затворничество станет для меня спасением. До сих пор я проводил дни на спине лошади. Там наверху я больше не буду носиться в скачке (если, конечно, благодать не вовсе меня покинет). А потому — убейте в конюшне мою кобылу. Прямо сейчас, по истечении этого часа; и отдайте останки живодеру».
Соседи возмутились еще больше. Однако возражать не стали. У самого же Кебада Кении, когда он произнес последние слова, по щекам потекли слезы. С трудом собрался он с силами, чтобы говорить дальше: «Так должно быть. Я нуждаюсь в строгом затворничестве. Но моя кровь опасна. Она хочет вырваться на свободу. А посему вы должны окружить меня стенами. Прочными. Это и есть мое условие: вы, соседи, сколотите дубовый гроб — очень тесный, очень узкий, но крепкий. Доски должны скрепляться крупными коваными гвоздями. Потом вы отнесете меня на каменистую пустошь. Проломите дыру в земле, облицуете ее камнями и известью. Облицуете — дно, стены; а когда опустите туда гроб, сделаете и такую же крышу».
Он умолк; а они поторопились дать обещание, что его желание выполнят. Их страх перед ним был велик, а алчное желание поделить между собой принадлежащее ему имущество — еще больше. Они поняли: он сам указал наилучший путь, как им от него избавиться. Хоть они и были жадными, но решили, что на известь и камни не поскупятся.
Кебад Кения еще добавил, прежде чем их отпустить: «Зло во мне могуче». Они закивали головами (больше, мол, обсуждать нечего), пошли в конюшню и убили лошадь. Потом вернулись к себе и стали ждать, когда им сообщат о смерти Кебада Кении. Кое-кто из них бродил тайком вокруг дома, расспрашивал слуг, чтобы не пропустить сей важный момент. Они заранее заказали гроб, чтобы уж все было наготове. Выкопали яму в каменистой почве пустоши. На двадцати лошадях подвезли туда угловатые каменные глыбы и разведенную в молоке известь. Наконец доставили готовый гроб в жилище Кебада Кении, чтобы он знал: они свою часть договоренности выполнили, теперь дело за ним. Он должен умереть. Но Косарь-Смерть все никак не хотел посетить дом Кебада Кении. Хитрость хозяина — улечься в постель, с гноящимися ногами, — не сработала. Кебад Кения мало-помалу это понял. И хотя давно перестал принимать пищу и пить, почувствовал страх: что соблазны греха могут снова заставить его свернуть с пути спасения. Его упрямство воспрянуло и хотело оспорить тот факт, что кобылу уже убили. Кебад Кения приказал слугам, чтобы ее привели из конюшни к нему в комнату. Велел постелить для нее солому возле кровати. В яслях еще оставался желтый овес. Слуги, услышавшие приказ, задрожали всем телом. Но, хотя их и мучил страх, оставались бездеятельными. Тогда Кебад Кения ужесточил свои хитрости. Он закрыл рот, глаза. Заставил себя быть неподвижным. Он не позволял груди вздыматься и опадать. Он застыл. Тогда по всему дому начались перешептывания. Кто-то снял со стены картину, вынес ее. (То был портрет мужчины, о котором рассказывали, что он когда-то зачал Кебада Кению.) Кто-то вытащил из-под головы лежащего кошель, и несколько талеров покатились по полу. Кебад Кения хотел было вскочить и наказать непорядочных слуг. Но убедил себя, что больше не вправе никого судить, потому что уже осудил себя самого. В конце концов он вознамерился умереть без помощи Косаря-Смерти. Чтобы лежать без движения и остывать, потребовались вся его внутренняя сосредоточенность, вся сила. А ведь ему нужно было добиться большего: чтобы он ничего не слышал и не видел, не видел даже света между ресницами. То есть предстоял еще долгий путь. И Кебад Кения не знал, доберется ли он до цепи, потому что Косарь-Смерть, очевидно, в своем содействии ему отказал. К утешению Кебада Кении, соседи явились раньше, чем он рассчитывал. Гроб, который и прежде стоял в доме, они теперь втолкнули к нему в комнату. Солома, наброшенная перед постелью, шуршала у них под ногами. Это напомнило Кебаду Кении о кобыле, которую он сперва загнал — покалечил, — а после велел убить. Однако мысли его отчасти были заняты соседями.
Он спрашивал себя, что они теперь учинят. Глаза он больше не открывал (хотя позволял себе это еще недавно, когда наверняка знал, что, кроме него, в комнате никого нет). Сейчас он почувствовал: его поднимают. Чьи-то руки схватили его за голову и за ноги. Не осторожно, а с неприязнью и отвращением. Ему было трудно сохранять видимость окоченения: больше всего хотелось, чтобы тело прогнулось. Но он понимал, что совладать с собой надо лишь на несколько мгновений. Потом уже ничто не сможет нарушить запланированный ход событий... Его не столько положили, сколько бросили в гроб. С воспаленных ног отделились корочки, вместе с кожей, так что выступили кровь и гной. Кебад Кения почувствовал резкую боль и с трудом сдержался, чтобы не закричать. Мысленно он пожаловался, что его положили на жесткие доски голым. Даже без простыни. А ведь в сундуках полно простыней... Он услышал, как кто-то сказал, что раны воняют. Это, наверное, было злонамеренной ложью. Гроб поспешно стали накрывать еще одной доской: крышкой. Оказалось, усопший лежит в тесном пространстве криво и одно плечо выступает над краем ящика. Но верхнюю доску все равно положили, и кто-то сел на нее, как на скамейку. Так тело Кебада Кении все-таки затолкали внутрь. Потом соседи принялись приколачивать крышку. Гвозди, вероятно, были крепкие и длинные — судя по звукам, которые они выпевали, входя в доски, и по силе молоточных ударов. Соседи и тут не поскупились. Кебад Кения насчитал двадцать, потом еще двадцать гвоздей. Дерево охало и трещало. Как раз над головой усопшего доска раскололась, и щепки застряли у него в волосах. Теперь Кебада Кению окружали тишина и темень, каких он прежде не знал. Он испугался, хотел окликнуть людей. Но голос пресекся. К тому же это бы противоречило его сокровенному желанию — если бы он издал хоть звук... Может, он ненадолго заснул. Или потерял сознание? Во всяком случае, беспамятство было глубоким. Он очнулся, почувствовав колышущееся движете, которое совершал ящик, а вместе с ящиком — и он сам. Что отнюдь не способствовало уменьшению неудобств. Доведись ему претерпевать такое челночное покачивание достаточно долго, это закончилось бы рвотой. Но пока что Кебад Кения успешно справлялся с тошнотой. Дни голодания, как теперь выяснилось, пошли ему впрок. Он не продумывал все подробности заранее, но вышло, похоже, так, что и при отсутствии с его стороны расчетливой мудрости ход событий послушно уклоняется от наихудшего. Шумы, все-таки достигавшие ушей Заколоченного-в-гроб, позволили ему наконец сделать вывод: его сперва куда-то несли, а теперь — безо всякой торжественности или хотя бы элементарной бережности — взгромоздили на телегу. Лошади сразу тронулись. Соседи, похоже, очень спешили. Не постыдились пустить лошадей галопом. Дорога была ухабистой. Сплошные выбоины и гати. Слуги своим долгом пренебрегли. Однако теперь поздно думать об их наказании. Если бы Лежащий-в-гробу подал голос, его бы все равно не услышали: из-за грохота колес на неровной дороге. Раздражало лишь, что толчки швыряют гроб от борта к борту: ящик неуклюже подпрыгивал и, словно древесный ствол, с треском ударялся о переборки телеги. Кебад Кения потянулся, как если бы мог перехватить вожжи. Но, конечно, не ухватил ничего. Только расшиб лицо о ближайшую доску. Он уже уподобился вещи. Был ввинчен в тесное пространство. Для боли, которую он испытывал, не осталось места с ним рядом; она, словно капли росы, располагалась снаружи — на крышке гроба. Дороге, казалось, не будет конца. Стоило лошадям замедлить бег, как на их крупы обрушивался удар кнута. Рывки, грохот, пританцовывающий гробовой ящик... Соседи очень торопились.
Но поскольку все процессы происходят во времени, а не в вечности, телега все-таки прибыла к месту назначения. Правда, Кебаду Кении порой казалось, будто он следует по дороге Безвременья, которая не кончится никогда. И он пытался подготовить речь, чтобы объяснить или оправдать свой грех. Пусть даже его доклад услышат лишь по ту сторону звезд... Слишком поздно. И, может статься, там вообще не поймут, о чем это. Он, дескать, был одинок... Как будто бесконечные просторы не пребывают в еще большем одиночестве! Как будто нескончаемый поток бытия не поглощал и не переваривал — уже тысячи и тысячи раз — судьбы отдельных людей! Какие такие товарищи у ветра?.. Как бы то ни было, Кебад Кения не мог отменить свой обман — что он будто бы умер. А если уж Косарь-Смерть возненавидел какого-то человека, тому придется проявить
Посреди этой протяженной замедленности он все же испытывал то одно, то другое переживание. Он не перестал чувствовать. Напротив: чувственные ощущения, казалось, обострились и окуклили его, покрыв коконом из тончайшей, как волоски, материи. Слух, казалось, подернулся глухотой. Была ли то глухота в нем или тишина вокруг него, особого значения не имело. И даже если бы он захотел выяснить это точно, то какие меры мог бы он предпринять — он, который не двигался, а только медленно (с поразительной медлительностью) продолжал думать? Глаза тоже, казалось, нырнули в слепоту. Тьма утратила связь с подыманием или опусканием век. Простоты ради — почему он выбрал такое решение, непонятно — Кебад Кения подолгу держал глаза открытыми. Была ли слепота в нем или темень вовне причиной окружавшей его черноты — вопрос спорный и очень похожий на другой вопрос, относительно слуха. Кебад Кения определенно считал бы, что умер, и чувствовал бы себя победителем своего Противника, человекоподобного ангела смерти, если б не эта наброшенная на него паутина тончайших ощущений. Он чувствовал, что разбухает. Но это не вызывало в нем ни малейшего беспокойства. Он увеличивался в размерах. Вопреки рассудку. Постепенно он стал ощущать внутренность своего гроба вплоть до последнего закоулка, то есть сам приобрел об лик вытянутой четырехгранной призмы. Он боялся, что заставит лопнуть могилу, гроб, стенки гроба. Это, собственно, нельзя назвать страхом или даже ощущением неудобства: такие слова слишком плотны, укоренены в одном неотвратимом значении; от них следовало бы отказаться. Было — ожидание какой-то менее стеснительной, не окончательной неожиданности. Однако прежде чем эти грубые слова просочились вниз и были отвергнуты, однотонное смутное предвосхищение какой-то иной возможности само собой угасло. Но и эксцесса, которого Лежащий-в-гробу опасался, не случилось. Как прежде Кебад Кения увеличивался в размерах, так теперь он вдруг начал чахнуть. Обволакивающая его паутина сообщила ему, что теперь он уменьшается в объеме, роняет листву. Роняй листву, говорила паутина. И—иссыхай. По виду ты должен стать как дерево зимой. Что зимнему дереву должны уподобиться его кости, которые он всегда считал своей принадлежностью, он понял не вполне правильно. Его тревожило, что он лишится лица. Не сразу до него дошло, что лицо уже исчезло. Что он больше не может контролировать свой внешний вид. Он теперь — человек без индивидуальности. Если бы вдруг ему поднесли зеркало (такая мысль не соответствовала его теперешнему положению, но за десятки лет она оставила след-отпечаток, смутно мерцающий), он бы себя не узнал. В сознание медленно прокрадывалась мысль, что не только собственная голова — весь прежний облик стал ему чужд... Ощущение боли совершенно исчезло. Чувствовал он себя нормально. Его грехи (он вспоминал о них редко) тоже, казалось, стали составной частью нормального порядка вещей. И речь, которую Кебад Кения собирался произнести по ту сторону звезд, он забыл. С трудом припоминал, к чему она вообще относилась. Между грехом и его осознанием, казалось, протекло столько времени — разверзлись такие пустоши одиночества, — что тождественности между тогдашним грешником и теперешним кающимся быть не могло. Как при таком положении вещей где-то в вечности может быть сформулирован приговор, справедливый приговор: это в сознании не укладывалось. Вероятно, поток судоговорения просто исчерпает себя в бесконечных судебных инстанциях. А значит, самая умная позиция—молчать. Недоразумения, если уж им суждено возникнуть, пусть возникают не по его вине...
Чем более заторможенным становилось восприятие Кебада Кении (или: чем медленнее он осознавал впечатления), тем быстрее бежало время. Он очень удивился, что чувствует себя — по прошествии двухсот лет—вполне отдохнувшим. Удивился, что слышит над собой скрип и хруст. К его представлениям добавилась скорость, то есть нечто противоположное состоянию, в котором он пребывал до сих пор. Внезапно Кебад Кения почувствовал (хотя он уже пустился в стремительное бегство, важность других ощущений не потускнела), как что-то пробило ему грудь. Как он, по истечении двух сотен лет, умер. Но он не увидел лица человекоподобного ангела. Смерть стала началом постоянно нарастающего ускорения. Или — продолжением бегства. Он не понял — поскольку молчаливый посланец не появился, — откуда у него взялись силы; но силы наличествовали, причем непостижимым образом умножившиеся: их хватило, чтобы взорвать гробницу. Стены ее развалились. Возможно, благодаря могуществу Противника, так и не показавшегося. Кебад Кения прошептал его имя: Малах Га-Мовет.
Кебад Кения вознесся над землей, уподобившись праху, рассеялся, снова собрал себя. Он вроде бы с большой высоты смотрел, что делается внизу. Где-то под ним люди осквернили гробницу. Обратили ее каменные стены в руины. Вокруг — разбросанные человеческие кости. Расколотые дубовые доски. Люди сгрудились и с любопытством заглядывают в похожую на кратер дыру... Так это представлялось хищному взгляду, направленному с высоты вниз. Но одновременно Кебад Кения пребывал и внизу. Лежал там. Его тело было растерзано на куски. Не просто четвертовано. Выпавшие из живота внутренности теперь свисали с головы некоего молодого человека. И этот человек пожирал их — так жадно, как вдыхают воздух. Сердце оказалось под чьим-то сапогом. Но тот, кто наступил на него, не обращал на это внимания или лишь притворялся выродком. Мякоть шенкелей, уже и без того многократно растерзанную, кто-то рубил лопатой... С дикой одержимостью устремился Кебад Кения в гущу людей. Он не знал, гонит ли его гнев или безумие. Однако люди не чувствовали, что он к ним прикасается. Лишь немногие вздрагивали, словно от озноба. Непонятно, как это Кебад Кения мог лежать на земле, расчлененный, и одновременно—летать, двигаться. Сам он чувствовал лишь неудержимое желание распространяться в пространстве, присутствовать здесь, снова уплотниться, обретя тесную оболочку. Однако его лицо, как он помнил, развоплотилось. Всякий зримый образ, относящийся к нему, развоплотился. Хотя, как ему казалось, он-то свой образ видел — внизу под собой, рядом с собой, повсюду, — при малейшей попытке запомнить хоть одну характерную черту образ этот от него ускользал. Словно с огромного расстояния, увидел Кебад Кения портрет мужчины (который очень давно был снят со стены его дома кем-то из соседей и будто бы изображал человека, давшего ему жизнь). Он сразу же поспешил к портрету и стал вглядываться в написанное красками лицо. Портрет висел в помещении, которое Кебад Кения прежде не видел. Портрет потемнел. Он висел в окружении многих других картин, еще более темных. Кебад Кения узнал себя в человеке, изображенном на портрете, хоть тот, по идее, был намного старше. Но он и из другого портрета вышел навстречу себе — постаревший еще лет на сто. Если бы, несмотря на быстроту последующих превращений, он еще мог удивляться, его удивление было бы безграничным. Самый старший по возрасту—Буролицый — поднял его и переместил на башню. Вокруг башни летали галки. Но их-то полет был медленным — в сравнении с его, Кебада Кении, бегством. Каменные головы наблюдали за ним. Одна на него походила: это и был он сам, только каменный и уже обветрившийся от старости. Едва он ухватился за нее, за эту самость, как его снова повлекло прочь. Он летел, отвернувшись от солнца, по направлению к ночи. Он узнал себя — тяжелоскачущего, четырехногого, с копытами — посреди песчаной степи. Но тотчас у него выросли крылья—и он, заржав, взмыл в небо. Серые ноздри жадно втягивали ночной воздух. Какая-то сила погнала его назад, за тысячу миль, будто для него может существовать родина. Когда-то слуга вытащил из-под подушки своего умирающего хозяина один талер. Теперь другой слуга спит в доме, который построен на месте старого, разоренного лет сто назад... Кебад Кения бросился на слугу, лежащего в постели. И в то же мгновение узнал в нем себя. Какой образ может быть отчетливей этого? Что значат живописные полотна или драгоценные камни в сравнении с этой живой сладкой плотью? Неужели он, Кебад Кения, когда-то напрасно себя судил? И его ходатайства по собственному делу были отклонены? Неужели, желая показать тщетность его усилий, в него впрыснули несколько капель вечно сегодняшней юности тварного мира, — чтобы он не изнемог и по причине своей слабости не отказался от греха? Его не услышали. Ему придется и впредь упорствовать в грехе, как происходит с людьми уже несколько тысяч лет. Он поднялся. Его кобыла давно мертва. Убита соседями. Но разве не стоят в конюшнях у соседей другие кобылы? Он протер глаза.
Что может быть проще, чем проникнуть к ним? Пусть он и не знает планировки дворов, он может всё разведать. И он этим занялся. Ночь ему потворствовала. Взломать дверь — пустяковое дело. Вывести лошадь. Не какое-нибудь бесполое существо — кобылу. Запрыгнуть ей на спину, поскакать прочь. Загнать ее чуть не до смерти. Бросить на дороге, чтобы она медленно затрусила к дому. Украсть новую... Его ноги больше не болели, старые раны давно зажили. Постепенно он начал узнавать когда-то знакомую местность. Леса уже сплошь вырублены. По склонам холмов проложены новые дороги. Запах, поднимающийся от земли, — едкий и нездоровый. Однако ветер, веющий над землей, остался прежним. Ручьи текут все по тем же руслам. Камешки в них прохладные и твердые. По берегам озер шуршит камыш. И звезды — Кебад Кения их узнал. Это его земля, хоть и опустошенная алчностью соседей... Но последнее обстоятельство для него мало что значило. Пот и дыхание лошади проникали в поры его кожи. Этот неизменный животный запах кружил голову. Темнота земли, темнота собственной внутренней плоти... Снова та сладострастная боль: здесь пребывать, между мраком и другим мраком. Реальное убегало от него, как вода от масляного пятна; но все же он оставался здесь. Пришло утро. Приходили потом другие дни. Приходили ночи. Он видел, как умножаются его соседи. Умножились тысячекратно. Они теснились, сталкивались друг с другом. Кебад Кения, вновь обретший сладкую плоть, смеялся над ними. По ночам он крал у них лошадей, чтобы опять и опять принимать в собственность свою землю, чтобы творить свой грех. Соседи обращались в полицию. Появлялись люди в униформе. Кебад Кения очень удивлялся: неужто они полагают, что смогут его поймать? Они его не поймали. Соседи тщетно взывали к небесам: мол, кто-то постоянно портит кобыл...