Деревянный корабль
Шрифт:
Корабль — это тесное замкнутое пространство, где нельзя незаметно похитить человека, пытался возражать Густав; человек обладает голосом и может защитить себя, тем более что на борту функционирует — практически повсеместно — вахтенная служба.
Ее похитили и куда-то утащили, упорствовал Альфред Тутайн. Он говорил и хмурил лоб как настоящий свидетель. Говорил дерзко и убедительно, словно сам был сообщником. Дескать, относительно способа нападения матросы к единому мнению пока не пришли. Все слишком взбудоражены, не успели ввести авантюрные предположения в разумные рамки. Те, кто поопытней и постарше, утверждают (определенно не без оснований и не чересчур поспешно), что обычный способ сделать человека беззащитным—это предварительно его одурманить.
Густав невольно вспомнил о коньяке, которым одурманивал себя суперкарго. Он попытался отогнать эту мысль, продолжал задавать вопросы и подавать реплики в Неведомое. Мол, если мы действительно имеем дело
Тут Альфред Тутайн заявил придушенным голосом, что всякая вина внезапна. Она, мол, предшествует преступным решениям. Мысль — это греза. Подобие медленно ползущей улитки. А вот действующие руки оставляют после себя зримое. Смутившись, матрос резко перешел на другую тему. Сказал: он не убежден, что все, находящиеся сейчас на борту, уже видели друг друга, глаза в глаза. Но он, собственно, хотел не об этом... Он, чтобы не показаться глупцом, отступился от Недоказуемого, причислил сюрпризы (которые, как он считал, еще могут подняться из трюма) к сфере Непроясненного, а потом начал — безо всякого стыда — выдвигать обвинения против суперкарго. Дескать, Густав Лауффер вообще подозрителен, тут и доказывать нечего. Суперкарго дал повод, чтобы за ним пристально наблюдали. Конечно, кое-что можно сказать и в его защиту: как раз за последнее время отношение команды к нему радикально изменилось в лучшую сторону; однако серый человек определенно домогался расположения Эллены, и это производило на всех тягостное впечатление.
Густав, к собственному удивлению, счел последний аргумент Альфреда Тутайна коварной ложью. Нечистота намерения рассердила его. Он внезапно потерял контроль над собой и выкрикнул, перебив собеседника: «Неправда!» Он не хотел, чтобы непрошеный благожелатель с помощью грубой подтасовки вновь увлек его на проторенный путь столь мучительных для него, Густава, ревнивых мыслей. Там он не нападет ни на какой след и, еще не достигнув цели, погибнет от изматывающего смятения. Конечно, можно предположить, что Георг Лауффер холодно-безумствующими помыслами совершал насилие над Элленой. Густав, со злорадным презрением к себе, вдруг осознал, что стал уже достаточно взрослым и неароматным, чтобы говорить такие вещи о земных влечениях людей. Он не сожалел, даже суховато-сдержанно, что, подвергнувшись ускоренному превращению, получил какие-то раны. И не ждал от себя испуганного вопля, характерного для пока не оскверненных, но разочарованных и чувствующих свое бессилие мальчиков: такой театральный, блестяще разыгрываемый некоторыми впечатлительными натурами протест против медленного отравления изнутри в его случае не состоялся. Густав уже спустился в бездонную пропасть половой зрелости. Альфред Тутайн тоже туда спустился. Личинка (это существо, которое только жрет и растет), ничего толком не понимая, окуклилась. И теперь висит—пока сквозь нее проносятся в дикой скачке обнаженные сны тварного мира — в травильной ванне, наполненной гормонами. Они все могли бы холодно-безумствующими помыслами совершить насилие над Элленой... Однако преступление, то есть противоестественная подмена нормального влечения, представляет собой особую сферу деятельности, которую Густав в данный момент соотносил только с незримым судовладельцем. Суперкарго (в чем жених Эллены, тщательно все обдумав, больше не сомневался) еще недостаточно изнурен жизнью, чтобы предаваться похоти, так далеко выплескивающейся за рамки обычного вожделения. Наказуемое нарушение закона — разве это не конечный результат постепенного разрушения вещества человечности; результат пресыщенности, которая усиливается с возрастом, и всякого рода неудач; а также — вынужденного отказа от последних защитных оболочек внутреннего достоинства? Такое отчужденное поведение — беспощадное посягательство на Другого, внезапное или заранее обдуманное, — Густав не мог приписать людям из своего ближайшего окружения. Представление о чем-то подобном будто опровергало само себя. Во всяком случае голос внутреннего адвоката не умолкал...
Альфред Тутайн между тем упорно громоздил одно обвинение на другое. Теперь он описывал события злосчастного вечера. Отклонений от рассказа суперкарго в его версии не было. Почти до самого конца. Но Эллена, как считал молодой матрос, не покидала каюты серого человека.
— Она ушла точно в девять! — возмутился Густав.
— Никто не может этого знать, — возразил Альфред Тутайн.
— Почему же — это стало известно, — с вызовом сказал Густав.
— Ничего подобного, — упорствовал Альфред Тутайн. — Фройляйн Эллена больше не появлялась на палубе. Я говорил с людьми, которые в тот вечер несли вахту: так вот, они готовы поклясться, что фройляйн Эллена не выходила из каюты суперкарго.
— Но ведь в какой-то момент их вахта закончилась?! — крикнул Густав.
— Очевидно, — сказал Альфред Тутайн, — что фройляйн Эллена не могла исчезнуть с корабля. Она не выходила на палубу. В ее салоне не загорался свет. Она не могла упасть в воду или броситься туда, перебравшись через рейлинг. Такое непременно заметили бы. Внимательных глаз хватало.
— Но ведь была ночь, — сказал Густав.
— Внимательность ночью удвоилась: все чуяли какую-то жуть... — пробормотал Альфред Тутайн.
— Эллену в каюте суперкарго не нашли, — сказал Густав.
— Это не значит, что ее там нет, — настаивал Альфред Тутайн.
— Вздор, вздор! — крикнул Густав. — Она, выходит, не покидала каюты, но и в каюте ее нет.
Теперь он хотел поскорей избавиться от матроса. Он сказал как бы примирительно:
— Значит, члены экипажа уверены, что фройляйн Эллена еще жива...
Альфред Тутайн несколько секунд молча торговался, не сводя взгляда с Густава. Потом нерешительно ответил:
— Так оно и есть.
И выскользнул за дверь.
Густав бросил ему вдогонку, через дверную щель:
— Хоть одно утешение!
Он приходил в отчаяние оттого, что ни одна точка зрения не одерживает в нем верх над другими. Слепая ревность матросов, их любовь к Эллене, желание навязать ему свою неуклюжую дружбу его только смущали. Мастер лжи, первоисточник сладострастных желаний, еще раньше набросил на корабль коварную сеть. И теперь — сверху — издевался над ними: всем им, дескать, придется покориться. Сопротивление бесполезно. Рыбы в сети извиваются, сгибают серебряные тела. Но им не избежать своей участи. Они-то сопротивляются до последней судороги, несмотря на присутствие жестокого наблюдателя или равнодушного рыбака, который только и ждет прекращения их напрасных усилий. Решимость этих приговоренных тварей беспримерна: надежда пересечь спасительную границу чуда — неизменная сожительница страха перед смертью.
Вправе ли он, Густав, продолжить такое сравнение? Склонилась ли уже всемогущая тень существа, способного прозревать будущее, над несчастливым клубком человеческих тел, втиснутым в тесное пространство и гонимым волнами, — чтобы с обидным пафосом невозмутимости наслаждаться рыбалкой? Он, Густав, конечно, противопоставит такому положению вещей всю силу своей воли (как поступает и предназначенная в пищу стая проворных морских обитателей) — в этом жених Эллены не сомневался. Но одновременно, подкрепленная этой образной картиной или притчей, в голову ему пришла мысль, что недавно он охарактеризовал валю как Путь Скорби. Кто бы отважился усомниться в таком толковании, если бы вспомнил об обреченных на смерть рыбах? Где те знаки исключенности из общего правила, что могли бы означать надежду для него самого?
Совсем недавно, легкомысленно болтая с Альфредом Тутайном, он заговорил о переменчивых настроениях молоденькой девушки, которая, в своей простодушной опрометчивости, может нарочно спровоцировать всеобщую панику, чтобы добиться для себя какого-то преимущества. Следует ли сразу отбросить такой мотив для развязывания еще не завершившегося инцидента — только потому, что он, жених, считает характер Эллены уже сформировавшимся, отмеченным серьезностью, ценность которой на самом деле сомнительна? Разве не каждый человек, независимо от возраста, носит с собой игрушку, или тайные убеждения, или талисман, иметь который не стыдятся только дети? Разве не бывает у каждого приступов слабости, прорывов в довременную магическую страну, часов, которые лишают человека его самости — потому что им вдруг овладевает усталость и тогда ничто не кажется ему более важным, чем такая вот спрятанная игрушка? Эти кумиры: каштан, подобранный много лет назад, какой-то лоскут, исписанный клочок бумаги, медный стерженек, движение руки, от которого человек давно отвык... Кто-то возится с ничего не стоящими предметами, а окружающие, поскольку не могут его понять, предпочитают брезгливо от всего этого отстраниться. Разве сам Густав не впадал в такое же неоправданное высокомерие, когда говорил себе, что Эллена обладает теми-то и теми-то качествами, имеет тесно огражденное решеткой — или, во всяком случае, постоянное — внутреннее содержание, представляет для каждого простой предмет обозрения и потому, послушная чужому разуму, может действовать только в соответствии с распознаваемыми планами? Разве не следовало бы, напротив, молить, желать, чтобы в ней проснулось детское упрямство — то детское упрямство, никаких признаков коего Густав у нее прежде не обнаруживал? Оно сделало бы ее вдвойне достойной любви. Так какое-нибудь ущелье, отгороженное скальной стеной, внезапно меняет направление, и тогда вдруг перед тобой открывается вид на незнакомую местность...