Дервиш и смерть
Шрифт:
Он ушел усталый, немалый путь был от села до города (еще дальше от города до села), может быть, немного удивленный тем, что все удачно окончилось, может быть, огорченный, что придется остаться. Мы разошлись, холодные и чужие.
Чуть ли не с отвращением думал я о том, что могло быть иначе, если б мы обнялись, расцеловались, если б я давал ему умные советы, если б с влажными глазами держал его мозолистую руку, слезливо шепча «сын мой», если б я глуповато искал свои черты на его лице, чтоб разнежить его последний раз своим видом, который останется в его памяти. Воистину лучше, чтоб
Да, я стоял над ним со свечой в руке, пока он спал крепким сном, который отпущен только юным и дуракам, и тщетно искал в себе нежность. Свет прыгал по углублениям на его лице, косматая грудь вздымалась спокойно, крепкие, похожие на мои губы улыбались чему-то покинутому, с чем он еще не расстался. Он заменит меня на этом месте, думал я, и в жизни, моя кость, может быть, я прежний; жизнь продолжается. Но ничто не всколыхнулось во мне, вынужденная мысль осталась холодной, я не стал наклоняться, чтоб поцеловать его или коснуться ладонью. Я не способен к нежностям.
И все-таки я желаю тебе счастья, юный человек.
Откуда-то из тьмы ночной сторож возвестил о полуночи. Последняя моя полночь, последний день: своим концом встречу я его начало.
Я осознаю это, но, странное дело, все, что должно случиться, кажется далеким и совсем нереальным. Глубоко в душе я верю, что оно не случится. Я знаю, что произойдет, но что-то во мне ухмыляется, противится, сопротивляется. Это произойдет, но это невозможно. То, что я знаю, недостаточно. В моем сердце еще слишком много жизни, и я не согласен примиряться. Может быть, и потому, что я пишу эти слова: я не сник, я противостою смерти.
Но когда я отложил перо, то долго не мог снова взять его оцепенелой рукой из-за усталости или безволия, из-за мысли, что поспешила трусливо: нет никакого смысла в том, что я делаю. И раз я остался беззащитным, мир вокруг ожил. А мир – это тишина и мрак.
Я встал и подошел к открытому окну. Тишина, мрак. Полная, окончательная. Нигде ничего, нигде никого. Перестала биться последняя жилка, угас последний луч. Ни голоса, ни дыхания, ни зерна света.
О мир, пустота, почему именно сейчас?
И тут в этой глуши, в этой смертоносности раздался где-то чей-то голос, бодрый, молодой, чистый, и запел странную песню, полную мечты и тихую, но свежую и сильную. Как песня птицы. Так же и смолк, как возник, внезапно. Может быть, его задушили, как птицу.
Но во мне он остался жить, он разбередил меня, взволновал, встревожил. Этот обыкновенный незнакомый мужской голос, на котором не остановилось бы мое внимание прежде. Может быть, оттого, что он родился в тишине того мира, может быть, оттого, что не боялся или же, напротив, боялся, или оттого, что он прилетел ко мне сочувственно и ободряюще.
Пришла запоздалая нежность. Человек, что поешь в пугающей тьме, я слышу тебя. Твой хрупкий голос звучит для меня назиданием. Но зачем оно теперь?
Где ты, Исхак, беглец, существовал ли ты когда-нибудь?
Страшный ты обман, золотая птица!
В комнате рядом бодрствует хафиз Мухаммед, возможно он узнал и ждет, что я позову его или сам приду к нему, он дает мне возможность свести счеты с
А может быть-, он пожалел бы меня отдельно, может быть, он выделил бы меня из этой всеобщей печали и принял меня как последний человек последнего человека.
Сказать ему: я один, хафиз Мухаммед, один и опечален, протяни мне руку и лишь на миг стань мне другом, отцом, сыном, дорогим человеком, близость которого радует, позволь мне поплакать на твоей впалой груди, поплачь и ты обо мне, не о всех людях, задержи свою ладонь влажную на моем темени, это недолго продлится, а мне это необходимо, недолго, ибо вот уже запели первые петухи.
Первые петухи! Пакостные вестники, они подстегивают время, пришпоривают его, чтоб оно не медлило, поторапливают несчастья, поднимают их из их постелен, чтоб они встретили нас во всеоружии. Замолчите, петухи, остановись, время!
Закричать ли мне в ночь, созвать людей, искать помощи?
Напрасно. Петухи безжалостны, они уже поднимают тревогу.
Я сижу на коленях, слушаю. В безмолвии комнаты гдето за стеной, на потолке, в невидимом пространстве тикают часы, предсказывающие беду, безостановочный ход судьбы.
Ужас заливает меня, как вода.
Живые ничего не знают. Научите меня, мертвые, как можно умереть без ужаса или по крайней мере без страха. Ибо смерть бессмысленна, как жизнь.
Призываю в свидетеличернила, и перо, инаписанное пером;Призываю в свидетелисерые сумерки, и ночь,и все то, что она оживляет;Призываю в свидетели месяц,когда он нарождается, и зарю,когда она начинает алеть;Призываю в свидетели деньСтрашного Суда и укоряющую себя душу;Призываю в свидетеливремя, начало и конец всего —ибо воистину человек всегдаоказывается в убытке.Собственноручно написал Хасан, сын Али:
Я не знал, что он был так несчастен.
Мир его измученной душе!
1962—1966
Меша Селимович и его книга о человеке
Кажется, этот роман застал врасплох и югославских критиков, и читателей. Во всяком случае, шквал восторгов, вызванных его появлением, странно контрастирует с той недавней холодноватой корректностью, которую отмеряли Меше Селимовичу, пока в своей горной Боснии он медленно писал новую книгу. Критики ждали чего-то уверенно-профессионального, средне-одаренного, продиктованного скорее культурой и логикой, нежели страстью и талантом. «Дервиш и смерть» мгновенно разрушил все эти предсказания.