Дервиш и смерть
Шрифт:
– Что это, дервиш, ты начал откровенно издеваться? Ну ладно, ты свое сделал, теперь очередь за другими сделать по-своему. Только скажи мне, на что ты надеялся? Или тебе безразлично?
– Я ничего не сделал. Для меня это такая же неожиданность, как и для тебя.
– А это что такое? Твой приказ и твоя печать.
– Это написал мой писарь, мулла Юсуф.
– Рассказывай! Для чего писарю это делать? Он родня Хасану? Или друг, как ты?
– Не знаю.
– Не был он ему другом, – вмешался Пири-воевода. – Мулла Юсуф – человек кади, он во всем его слушался.
– Не шибко ты умен, Ахмед Нуруддин. Кого ты думал провести этой дерзкой игрой?
– Если б я поставил свое имя, тогда я на самом деле оказался бы
– Ты считал нас дураками, будто мы поверим в твою детскую игру.
– Я могу поклясться на Коране.
– Я убежден, что можешь. Хотя нет ничего более ясного. Хасан – твой друг, единственный и лучший, ты сам сказал. Вчера я убедился, как волнует тебя его судьба. А у твоего писаря не было никакой личной причины освобождать узника. Он только слушался тебя, как твой доверенный человек. А поскольку он тоже сбежал, то всю вину можно свалить на него. Ну хорошо, если б к тебе поступил такой случай, как бы ты рассудил?
– Если б я знал человека так же, как ты меня, я поверил бы его слову.
– Сильное доказательство!
– Я ему тоже сказал: ты все сам написал. Ради друга.
– Ты помалкивай! Тебя заткнули в петлицу, как василек. И ловко подобрали, чтоб украсить все это. Вали очень обрадуется.
Таким образом, я оказался в странном положении. Чем больше я оправдывался, тем меньше верили моему рассказу, пока мне самому он не стал казаться неубедительным. Люди связали мое имя с понятиями дружбы и верности, одни – с осуждением, другие – с признанием. Одно я готов был принять, от другого отказаться, но, судя по всему, одно не шло без другого. Я выбрал то, что было приятнее. Хафиз Мухаммед чуть ли не поцеловал мне руку, Али-ходжа назвал меня человеком, который не боится быть им, горожане смотрели на меня с уважением, незнакомые люди приносили подарки и оставляли у Мустафы для меня, а отец Хасана, Али-ага, прислал мне с хаджи Синануддином свою особую благодарность. Я не мог укрыться от тихого восхищения и стал сам свыкаться с этой мыслью и молча принимать дань восторга как награду за самое большое предательство, которое я совершил. Неужели для людей дружба настолько вне сомнения? Или они оказываются растроганы, потому что она не столь часта? Это напоминало грубую шутку: много чего совершил я в жизни, и доброго, и полезного, чтобы приобрести уважение людей, а принесло мне его нехорошее дело, которое Каждый тем не менее считал благородным. Я знал, что это незаслуженно, но мне это льстило, и лишь иногда меня мучила мысль о том, что так следовало бы поступить. Правда, ничего бы не изменилось, кроме моего душевного состояния. И все-таки так лучше (не хорошо, но лучше), люди уважали меня, будто я это сделал, и я был уверен, что сумею опровергнуть обвинение, ибо знал, что ни в чем не виновен. А когда от Хасана и муллы Юсуфа пришло письмо муфтию, откуда-то с западной границы, в котором они оправдывали меня, рассказав правду, то люди окончательно утвердились во мнении, что мы договорились (ибо зачем им защищать меня, если я виноват перед ними). Я отнесся к этому письму как к свидетельству, которым смогу убедить каждого в своей невинности. Я надеялся, что теперь я найду и много свидетелей в свою пользу, если дело дойдет до следствия.
Но до следствия дело не дошло. Все завершилось без меня, хотя то, последнее может окончиться только с моим участием.
В сумерках меня разыскал Кара-Заим, перепуганный больше из-за себя, чем из-за меня. Может быть, он даже и не пришел бы, если б не подошел срок получа ть ежемесячное вознаграждение, а в таких случаях он обычно приносил вести, которые считал важными. Эту он тоже посчитал важной и на сей раз был прав.
Во-первых, он хотел, чтоб я увеличил сумму, ибо ему пришлось заплатить парню, что служит у муфтия, а от него он и узнал.
– Это так важно?
– Ну, думаю, что да. Ты
– Знаю. Но не знаю, зачем.
– Из-за тебя.
– Из-за меня?
– Поклянись, что не выдашь меня. Положи руку на Коран. Вот так. Сегодня вечером тебя арестуют.
– Он привез какой-нибудь указ?
– Кажется, да. Катул-фирман.
– Значит, меня задушат в крепости.
– Значит, тебя задушат. – Что я могу поделать, судьба.
– Ты можешь убежать?
– Куда убежать?
– Не знаю, я так говорю. Неужели тебе некому помочь? Как ты Хасану.
– Я не помогал Хасану.
– Теперь тебе все равно. Ты помог, и так тому и быть. Ты помог, не разрушай сам свой памятник.
– Спасибо, что ты пришел, ты подвергался опасности из-за меня.
– Что делать, шейх Ахмед, бедность заставила. И знай, что мне жаль тебя.
– Верю.
– Ты мне много помог, я вздохнул полегче при тебе. Мы часто тебя вспоминаем, и я и жена. А теперь будем еще чаще. Хочешь, поцелуемся, шейх Ахмед? Когда-то мы были вместе на полях сражений, я остался залатанным, ты – здоровым, но вот судьбе угодно, чтоб ты ушел первым.
– Иди поцелуемся, Кара-Заим, и вспоминай меня иногда добром.
Он ушел со слезами на глазах, я остался один в темной комнате, наповал сраженный услышанным.
Сомневаться не приходилось, это наверняка было правдой. Напрасно я обманывал себя безумными надеждами, иначе не могло быть. Вали поднял плотину, и течение подхватило меня.
Повторяю, я был бессилен: смерть, конец. И я не осознаю это полностью, как прежде, в крепостных подвалах, пока я ожидал ее, ко всему равнодушный. Теперь она кажется мне далекой, непонятной, хотя мне все ясно. Смерть, конец. И внезапно, словно я вдруг прозрел на пороге угрожающей тьмы, меня охватил ужас перед уничтожением, перед этим ничто. Это же смерть, это конец! Окончательная встреча с самой жуткой судьбой.
Нет, ни за что! Я хочу жить! Что бы ни случилось, я хочу жить, за шаг до смерти, на узкой тропе перед пропастью, но я хочу жить! Я должен! Я буду бороться, буду грызть зубами, буду спасаться, пока кожа не лопнет у меня на ступнях, я найду кого-нибудь, кто поможет мне, я приставлю ему нож к горлу и потребую, чтоб он помог мне, я помогал другим, да все равно, даже если и нет, я убегу от гибели и смерти.
Решительно, преисполненный силы, что дает страх и желание жить, я направился к выходу. Спокойно, только спокойно, чтоб поспешность и испуганный взгляд не выдали, скоро ночь, меня поглотит тьма, я буду быстрее гончей, бесшумнее совы, рассвет застанет меня в дремучем лесу, в далеком краю, только бы не дышать так прерывисто, словно ты уже убегаешь от погони, и пусть сердце не стучит так жестоко, оно выдаст меня, этот колокол.
Но вдруг я увял. Исчезли бодрость и надежда. И силы. Все напрасно.
У здания суда стоял Пири-воевода, а по улице расхаживали три вооруженных стражника. Ради меня.
Я направился к текии.
И даже не оглянулся, чтоб взглянуть на здание суда, может быть, я последний раз здесь, но оно ничем не привязывало меня. Я не хотел да и не мог ни о чем думать. Все во мне было опустошено, словно вдруг вынули желудок.
На улице у моста ко мне подошел незнакомый юноша.
– Прости, я хотел пройти к тебе, но меня не пустили внутрь. Я из Девятаков.
Он засмеялся, сказав это, и поспешил объяснить.
– Не сердись на мой смех. Я всегда так, особенно когда волнуюсь.
– А ты волнуешься?
– А как же. Целый час твержу, что тебе сказать.
– И сказал?
– Все позабыл.
И опять засмеялся. Онничуть не казался взволнованным.
Из Девятаков! Моя мать из Девятаков, половина моего детства прошла в этом селе. Те же горы опоясывают нас, ту же реку мы видим, те же тополя на берегу.
Неужели в своих смеющихся глазах он принес мою родину, чтоб я увидел ее еще раз перед концом?