Дервиш и смерть
Шрифт:
– Только, – произнес он, зябко потирая полные руки, – ты, должно быть, знаешь, сколько людей тебя не любит и сколько жалоб ушло в Стамбул. Все ищут твоей головы. Большинство их визирь задержал у себя. Он твоя опора, без его защиты тебя давно разнесла бы на куски чужая ненависть. Если ты не знаешь этого, тогда ты дурак, а если знаешь, то как ты можешь быть настолько неблагодарным? А почему визирь тебя защищает? За красивые глаза? Потому что он полагал, что может на тебя опереться. А раз он увидит, что не может, зачем ему охранять тебя дальше? Власть – это не дружба, но союз. Странно также и то, что ты строг по отношению ко всем, а
Едва разбирая слова и с трудом осознавая смысл, я прочитал письмо помощника стамбульского муллы, в котором он осведомлялся у вали, почему он, вали, столь упорно покрывает кади Ахмеда Нуруддина, который подстрекал к мятежу чаршию и по личной ненависти участвовал в убиении прежнего кади, почтенного алима и судьи, что доказано обвинением его вдовы и заявлениями свидетелей, а кроме того, налицо жалобы видных людей, опечаленных самоволием Ахмеда Нуруддина и его стремлением забрать в свои руки всю власть, что является грехом перед шариатом и перед высочайшим пожеланием султана, чтобы власть, данная падишаху аллахом и переносимая им на своих слуг, нигде не держал в своих руках один человек, поскольку это путь к преступлениям и неправдам. Если же это обстоит иначе и если вали придерживается иного мнения и имеет иные основания, то пусть сообщит ему, чтоб он знал обо всем.
Письмо ошеломило меня.
Я знал о жалобах и наветах, но впервые держал в руках доказательство этого. Мне показалось, будто мимо моей головы просвистела стрела. Стало страшно.
– Что скажешь?
Что я мог сказать? Я молчал. Не из упрямства.
– Напишешь постановление?
О аллах, помоги мне, я не могу ни написать, ни отказаться. Лучше всего было бы умереть.
– Напишешь?
К чему меня принуждают? Осудить друга, единственное существо, которое я сохранил для своей неудовлетворенной и голодной любви. Кем бы я стал тогда? Ничтожеством, которое будет стыдиться самого себя, самым одиноким бедняком во всем мире. Все, что было во мне человеческого, хранил он. Я покончу с собой, если выдам его. Не вынуждайте меня к этому, это слишком жестоко.
– Не вынуждайте меня к этому, это слишком жестоко, – сказал я этому безжалостному человеку.
– Не хочешь написать?
– Не хочу. Не могу.
– Как знаешь. Письмо ты прочитал.
– Прочитал и знаю, что меня ждет. Но пойми меня, добрый человек! Неужели ты стал бы требовать, чтоб я убил отца или брата? А он для меня больше значит, чем они. Больше, чем я сам. Я держусь за него, как за якорь. Без этого человека мир стал бы для меня темной пещерой. Он – все, что у меня есть, и я не отдам его. Сделайте со мной все что хотите, я не выдам его, ибо не хочу потушить последний луч света в себе. Пусть я пострадаю, но его не отдам.
– Это очень хорошо, – издевался надо мной дефтердар, – но неразумно.
– Будь у тебя друг, ты понял бы, что это и хорошо и разумно.
К сожалению, я не сказал этих слов и не сделал ничего подобного. Позже я думал, что, может быть, было бы благородно, если б я высказал это.
Произошло же совсем иначе.
– Ты напишешь постановление? – спросил меня дефдердар.
– Должен, – ответил я, видя перед собой письмо, видя угрозу.
– Нет, не должен. Решай
Ох, оставь мою совесть в покое! Я решу из страха, я решу из ужаса, и уберу руки от себя, виденного в мечтах. Я стану тем, чем должен стать: дерьмом. Пусть позор падет на них, они заставили меня стать тем, чего я гнушался.
Но тогда я об этом не думал. Мне было невыносимо, я чувствовал, что происходит нечто страшное, настолько бесчеловечное, что трудно себе представить. Но и это было подавлено, заглушено ужасом, который проникал внутрь безумным клокотанием крови, душившей своими набегающими валами и огнем. Мне хотелось выбраться наружу, глотнуть свежего воздуха, избавиться от черного тумана, но я понимал, что все должно решиться сразу, сейчас же, и тогда я избавлюсь от всего. Я уйду в горы, заберусь на самую высокую вершину, останусь до самого вечера один. Я ни о чем не буду думать, буду дышать, только дышать.
– У тебя дрожит рука, – удивился дефтердар. – Неужели тебе так жаль его?
У меня стоял ком в горле, меня тошнило.
– Если тебе так жаль его, зачем ты подписал?
Я хотел чем-то ответить на эту насмешку, не знаю чем, но продолжал молчать, опустив голову, долго, пока не вспомнил и не взмолился, заикаясь:
– Я не могу больше здесь оставаться. Я должен уехать куда-нибудь, все равно куда. Только подальше.
– Почему?
– Из-за людей. Из-за всего.
– Какое же ты ничтожество! – спокойно, с глубоким презрением сказал дефтердар, и я не знал, не мог даже подумать о том, за что он меня презирает. Меня не обидело это, я лишь повторял про себя это скверное слово, перебирая, как четки, не вникая в его истинный смысл. И единственное, что жило во мне, было ощущение страшной угрозы, словно перед облавой. Все закрыто вокруг, выхода нет. А мне не безразлично, я боюсь.
– Кто пойдет за Хасаном?
– Пири-воевода.
– Пусть отведет его в крепость.
Я вышел в коридор и налетел на муллу Юсуфа. Он возвращался откуда-то к себе.
Лишь одно мгновение, одно-единственное, замерли его глаза, когда он взглянул на меня, и меня осенило: он подслушивал и все знает. Если он выйдет, то предупредит его. Он же сказал и о дубровчанине, как это до сих пор не пришло мне в голову?
– Никуда не выходи, ты понадобишься.
Он опустил голову и вошел в свою комнату.
Мы молча ждали.
Дефтердар подремывал на скамье, но при каждом шуме открывал глаза, быстро поднимая опухшие веки.
Когда Пири-воевода вернулся, я уже знал, что все кончено. Я даже не осмелился спросить у дефтердара, что он сделает с Хасаном. У меня нет больше права на это и нет сил быть лицемерным.
Я остался один. Куда идти?
Я не слышал, когда вошел мулла Юсуф, походка его была беззвучной. Он стоял у двери и спокойно смотрел на меня. Впервые я заметил, что он не испытывает волнения в моем присутствии. Потому что теперь мы равны.
Теперь у меня остался только он один. Я ненавидел его, презирал, боялся, но сейчас мне хотелось, чтоб он подошел поближе, чтоб мы помолчали вместе. Или чтоб он сказал мне что-нибудь, или я ему. Чтоб он хотя бы положил мне руку на колено. Посмотрел иначе, не так. Чтоб упрекнул по крайней мере. Нет, на это у него нет права. Уже при одной мысли об этом во мне родился протест, даже гнев, и я подумал, что смог бы принять слово сочувствия или ничего. Я стою на той границе, когда могу стать совсем сломленным человеком или зверем.