Держава (том второй)
Шрифт:
— Вашбродь, дозвольте, рану перевяжу, — подошёл к нему Козлов.
— Живой?! Ну, слава Богу, — обрадовался Аким. — Что за рана? — оглядел рукав грязного мундира. — В темноте не разобрать — грязь или кровь, — направился к разложенному костру. — Сидоров, и ты жив! Павловский полк непобедим и бессмертен, — сел на приготовленную нижними чинами вязанку гаоляна. — Перевязывай, — разрешил он, — если разберёшь чего в темноте: «Помню, отец говорил насчёт героев и толпы», — сморщился от боли. — Поосторожнее, чёрт. Над живым человеком ведь измываешься: «Прав оказался
— Исполнено, Аким. Часовых выставил, — отвлёк товарища от философских размышлений Зерендорф, брякаясь на край гаоляновой вязанки.
— Вашбродь. У меня сорочка чистая, не побрезгуйте, — протянул рубашку Козлов. — А то ваша в крови вся перемазана и порвана.
— Спасибо, Никита, — поблагодарил нижнего чина офицер.
— А китель при первой возможности заштопаю и почищу, — обрадовался денщик тому, что офицер не побрезговал его рубахой.
— Аким, — взял в руки рубановский бинокль Зерендорф. — Ты точно в рубахе родился… Ну не в той, конечно, что Козлов презентовал… Смотри, как бинокль пуля поуродовала… Да она в нём и застряла, — ахнул Зерендорф.
Рубанов поднёс бинокль к огню и разглядел сплющенный наконечник японской пули, торчащий из корпуса правой зрительной трубы:
— Прав был Суворов, — сощурив от дыма глаза, произнёс он. — Пуля — дура! Взяла, и хорошую вещь испортила…
— Да-а, вашскабродь, счастливчик вы, — как–то незаметно у костерка оказался и ефрейтор Сидоров. — Располагайтесь снедать, — указал на разложенные на куске материи сало, хлеб и приличных размеров луковицу. — Одноколки офицерского собрания где–то там остались, — махнул в сторону реки.
— О–о–й, — будто заболели зубы, застонал Козлов. — И коняшка наш пропал, и походный погребец.
— А в нём лежали все мои сбережения, — задумчиво почесал начавшее саднить плечо, Рубанов
«Здря трёшенку повозочному отдал, — тяжко страдал Козлов. — Как бы она нам теперь сгодилась».
— У меня 80 рублей есть, — с довольным видом похлопал себя по груди Зерендорф. — Денежки и честь при себе держать следует, — тут же сочинил афоризм. — Не грусти, Рубанов. Хоть мы и в белых кителях светились, зато знаки ПВУ и Павловского полка врагу не достались вместе с погребцом и лошадкой… Теперь твоего мохнатого иноходца Хунченом назовут или Тоямой, — неунывающе заухал он, наблюдая, как денщики перевязывают друг друга. — А на мне даже царапины нет, — притих и уныло вытаращил глаза, уразумев, что и его родная лошадка тоже досталась жестокосердному неприятелю.
— Язык только болтовнёй натёр, — неизвестно на что обиделся Рубанов.
— Это в тебе пропажа капитала плачет. Неимение денег портит офицерский характер, — вновь развеселился Зерендорф, мысленно махнув рукой на своего боевого мустанга и принимаясь за еду. — Э-эх, сейчас бы глоток ханшина, пока Ряснянского рядом нет, — размечтался он, с хрустом разжёвывая луковицу.
— А у меня трохи осталось во фляжке, — сознался ефрейтор. — Пока Пал Палыч не видит, может, примем по глоточку? — достал мятую
— Сменили мадам Клико на сударя Ханшина, — с удовольствием выпил мерзкий напиток Аким, даже не думая о том, что пьёт с нижними чинами.
Они вдруг стали для него просто русскими людьми, с которыми недавно проливал кровь за Россию.
Его сентенция о «сударе Ханшине» привела Зерендорфа в неописуемый восторг. Он просто свалился на гаолян, приговаривая:
— О–о–ой, умира–а–ю-ю.
Следом, вначале несмело, а затем во всю глотку, зашлись смехом денщики, а за ними и Рубанов, вспомнивший слова Бутенёва, сказанные ему давным–давно, может, даже, в другой жизни: «Будешь на войне, ничего не бойся… Там всё может быть… Ты, брат, как придётся умирать, шути над смертью, она и не страшна будет…».
Смеялись долго, пока Аким не заметил, что его друг уже не смеётся, а рыдает.
— Погибли, — сел тот на сноп гаоляна, вытерев слёзы. — И Сашка Ковалёв. И полковник Лайминг. То ли убиты, то ли раненые попали в плен: Святополк—Мирский, капитан Максимов, комбат Роивский, Рава с Сорокиным… А мы вот живы, — достал он шашку. — Как–то случайно штык японский отбил, — указал на скол лезвия под гравировкой: «л. — г. Павловский полк». — Испортил оружие.
— Ты его не испортил… Ты сделал его музейным экспонатом Павловского полка.
— Ага! Как и ты свой бинокль. Дети и внуки станут приходить в музей и вспоминать подвиги предков, — иронично хохотнул Зерендорф.
— А Козлов макаке задницу штыком проткнул, — загробным голосом сообщил Сидоров, — удивляясь наступившей тишине, прерванной вдруг гомерическим хохотом.
— Ну, задницу–то в музей не возьмут, — задыхаясь от смеха, произнёс Рубанов.
— Да и не догонишь её, — добавил Зерендорф.
С этим смехом полностью ушло напряжение боя, и успокоились нервы.
«Оказывается, прав был капитан Бутенёв, — подумал Аким. — Смейся над смертью, она и отступит», — несколько изменил смысл капитанских слов.
— Спать пора, стал руководить компанией виновник веселья — Козлов. — Мою шинель на гаолян постелем. Ложитесь на неё, вашброди, а другой вас укроем…
— А как же вы? — сквозь сон поинтересовался Аким.
— А мы тут, с краешку, у костерка подремлем…
Утром солдаты достали верёвочки, тесёмки, ремешки и стали прикручивать с их помощью к сапогам полотняные помётки.
— Разрешите, вашбродь, сапог, — указал на оторванную подошву рубановской обуви Козлов, и мигом прикрутил её бечёвкой. — На первое время хватит, — полюбовался своей работой.
— Подъём… Подъём, — подошёл откуда–то давешний капитан, что велел Рубанову руководить ротой. — Ну и видок у вас, — восхитился он.
Да-а. Генерал Драгомиров обмер бы от возмущения, — окинул себя беглым взглядом Аким.
— Будем отступать к горным перевалам, — произнёс капитан, взяв у Рубанова карту. — Кашталинский приказал там окапываться. А Засулич, поначалу, дал команду отступать к Ляояну.