Державин
Шрифт:
Екатерина II засмеялась и сказала:
— Неужто это правда?
Но эту свою способность — вертеть людьми, подчиняя их себе, она не только прекрасно за собою знала, но довела до совершенства. Иными словами, императрица умела выигрывать сердца и управляла ими, как хотела. Державин чувствовал, как истаивает в нём раздражение, уступая место обычному добродушию. И, мгновенно угадав в нём эту перемену, Екатерина II вдруг переменилась сама, кротко и ласково поглядела на своего кабинетского секретаря и взяла его большие, грубые руки в свои:
— Гаврила Романович, дружок! Позабыл ты свою Фелицу. Спой нам, соловушко! Спой,
— Хорошо, матушка, — смело отозвался он. — Только придётся вам обождать. Спомните слова Ломоносова: «Музы не такие девки, которых завсегда изнасильничать можно...»
Что делать! Уже несколько раз принимался Державин за похвальные стихи Екатерине II, запираясь по неделе дома, но ничего написать не мог, не будучи возбуждён каким-либо патриотическим славным подвигом. Не собрался с духом, чтобы воздавать ей такие тонкие похвалы, как в оде «Фелица» и тому подобных сочинениях, которые им писаны были не в бытность его ещё при дворе. Вблизи всё выглядело иначе, чем издали. И вот охладел так его дух, что Державин почти ничего не мог написать в похвалу выстарившейся императрице.
Вечером в своём кабинете он снова тужился настроить лиру на сладкогласный лад, ан вышло совсем иное. Помня дворские хитрости, беспрестанные себе толчки, начертал он на плотном, светло-синем листке с золотым обрезом, предназначенном для подношения Екатерине II:
Поймали птичку голосисту И ну сжимать её рукой, — Пищит бедняжка вместо свисту; А ей твердят, пой, птичка, пой!3
В ожидании гостей Катерина Яковлевна отдыхала на диванчике, а против неё в креслах сидела красавица высокого роста и крупных форм, величавая, но холодная. Рядом с Катериной Яковлевной, лицо которой беспрестанно менялось, являя улыбку, заботу, страдание, можно было легко подметить, что гостье недоставало одушевления и живости. Это была единственная не вышедшая замуж из четырёх дочерей покойного уже Дьякова Дарья Алексеевна, невестка Капниста и Львова.
Небольшая гостиная Державиных была вся изукрашена рукоделиями Катерины Яковлевны. Она вообще много хлопотала по устройству дома, но в последнее время заметно ослабла, почасту лежала, жалуясь на головную боль. Никак не могла прийти в себя после злосчастной ссоры в Тамбове.
Заглянувший в гостиную Державин, одетый по-домашнему — шёлковый шлафрок, подбитый беличьим мехом, и колпак, — с тревогой посмотрел на свою Катюху. Она, не видя его, разговаривала с гостьей о счастливом супружестве.
— Ах, Дашенька, дружок! Мы ведь с тобою посестрились, и от меня ты только правду услышишь. Полно тебе в девках-то сидеть. Пора искать счастья.
— Не так-то это просто, Катенька, — с улыбкою отвечала Дьякова.
— Чего уж проще! — живо возразила та. — Взгляни на своих сестриц. Все счастливы! Выходи за господина Дмитриева — скромен, благонравен, учен. Ей-ей, чем тебе не пара?
Дьякова перестала улыбаться:
— Нет! Найди мне такого жениха, как твой Гаврила Романович. Тогда я пойду за него и надеюсь, что буду счастлива...
Державин покачал головою и
Хозяин вышел к гостям в гусарских сапожках, коротеньких панталонах, в парике с мешком, во фраке и с крестом Владимира третьей степени. Катерина Яковлевна и Дьякова занимали молодёжь — Дмитриева и Карамзина, который недавно вернулся из заграничного путешествия и начал издавать «Московский журнал». Львов долго жаловался Державину, что с той поры, как Зубов безмерно усилился и оттеснил графа Безбородко, ему в Питере делать нечего и он отъезжает в деревню.
Явился Ипполит Фёдорович Богданович, как всегда, во французском кафтане и тафтяной шляпкою под мышкой. Сказал два слова о дневных новостях и заграничных происшествиях и тотчас отправился играть в вист.
Державин с молодёжью ушёл в кабинет, где Дмитриев и Карамзин попеременно читали ему его стихи.
На тёмно-голубом эфире. Златая плавала луна, В серебряной своей порфире Блистаючи с высот, она Сквозь окна дом мой освещала, И палевым своим лучом Златые стёкла рисовала На лаковом полу моём...Державин не мог их спокойно слушать, волновался, вскакивал, взмахивая в такт руками.
Затем принялись обсуждать литературные события, причём хозяин хвалил не только стихи и баллады Карамзина, но и печатавшиеся в «Московском журнале» его «Письма русского путешественника» — за их новизну, приятную чувствительность и поэтичность.
Он взял с налоя листки, потому что не помнил собственных стихов на память, нашёл нужный и продекламировал:
Доколь сидишь при розе, О, ты, дней красных сын! Пой, соловей! — И в прозе Ты слышен, Карамзин...Карамзин смутился и был рад тому, что хозяина отвлёк Кондратий:
— Гаврила Романович! Его превосходительство господин Фонвизин...
— Пойдёмте, молодые друзья! — обратился Державин к Дмитриеву и Карамзину. — И воздадим должное автору «Недоросля»...
Фонвизин не вошёл в дом — он был почти внесён двумя юными офицерами из шкловского кадетского корпуса, сопровождавшими его в Питер из Белоруссии. Он не мог уже владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела, также поражённая параличом. Но разговор не замешкался. Полулёжа в больших креслах, Фонвизин принялся рассказывать о своей жизни в Белоруссии. Говорил он с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым, однако большие глаза его сверкали. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела, и он заставлял всех не однажды смеяться. По словам его, во всём Шкловском уезде удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера.