Державин
Шрифт:
Но приблизить конец искусственно было бы все же противно всей его жизненной и поэтической философии, основанной на том, что, не закрывая глаз на обиды, чинимые свыше, человек из единой гордости должен вынести все до конца.
Я в том себе ищу и гордости, и чести, Что утешение отверг с надеждой вместе,говорит он. Отвергая надежду и утешение в жизни, в поэзии он стремился к отказу от всяческой украшенности. Конечно, с формальной стороны его творчество еще связано с XVIII веком. Но не Карамзин, не Жуковский, не Батюшков, а именно Травников начал сознательную борьбу с условностями книжного жеманства, которое было одним из наследий XVIII столетия. Впоследствии более других приближаются к Травникову Баратынский и те русские поэты, которых творчество связано с Баратынским. Быть может, те, кого принято считать учениками Баратынского, в действительности учились у Травникова?
ПРИЛОЖЕНИЯ
Б. А. Садовской
Г. Р. ДЕРЖАВИН
«Кумир Державина, 1/4
Пушкин в том же 1825 году в известном письме к Дельвигу сам попробовал бегло очертить крупную фигуру певца Фелицы. «По твоем отъезде перечел я Державина всего, и вот мое окончательное мнение. Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он и ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии — ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо. Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы (исключая чего знаешь). Что же в нем? мысли, картины и движения истинно поэтические; читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей-богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом. Державин, со временем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем о нем (не говоря уж о его министерстве); у Державина должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь. Гений его можно сравнить с гением Суворова — жаль, что наш поэт слишком часто кричал петухом»{82}. В резком отзыве Пушкина далеко не все справедливо, но не забудем, что сам Пушкин был почти современником Державина. Близость исторической перспективы мешала ему воздать должное своему великому предтече. Притом Пушкину, как бывшему «арзамасцу», Державин, член «Беседы», сторонник и личный знакомый Шишкова, не мог не внушать известного ревнивого пренебрежения. Быть может, Пушкин бессознательно чувствовал в Державине единственного достойного себе соперника-поэта, которому он выступал на смену. Возможно также, что Пушкин полупрезрительно отзывался о Державине в первом упоении молодых поэтических надежд, перед которыми державинское прошлое не могло не казаться бедным и темным. Тем не менее, достоверно одно, что Пушкин никогда не любил Державина.
Но нас не должна смущать суровая резкость пушкинского приговора. Подлинная личность Державина Пушкину была совершенно неизвестна; тем более, как истые питомцы двух различных веков, по натуре они были людьми противоположными друг другу. В торжественных одах прямодушного царепоклонника вольнолюбивый Пушкин двадцатых годов видел одну грубую лесть. «С Державиным умолкнул голос лести, а как он льстил!»{83} — восклицает он в одном письме. Пушкин упрекал Державина за его министерство, за писание придворных од, но сам он в то время не был еще ни камер-юнкером, ни автором «Бородинской годовщины». А между тем Пушкина никак нельзя заподозрить в желании льстить кому бы то ни было.
Державин жил за полтораста лет до нас. В общем развитии русской жизни это такой огромный срoк, такое необъятное историческое пространство, которое немыслимо окинуть простым глазом: тут нужен телескоп.
Личность Державина в особенности ярко рисуется в его «Записках». В них он — весь, со всеми достоинствами и недостатками своей эпохи. При чтении этих на редкость откровенных «Записок» становится ясным, что знаменитые стихи: «За слова меня пусть гложет, за дела сатирик чтит» — не были пустой фразой. Младший современник Ломоносова, родившийся всего лет через пятнадцать по смерти Петра, выросший без всякого воспитания и образования в неприкосновенных условиях старорусского елизаветинского быта, — мог ли Державин смотреть на поэзию иначе, как на междудельную забаву? Из тех же «Записок» мы узнаем, что оды любимцам и вельможам ему случалось подносить не ради личных выгод, а единственно в интересах самой службы. По собственным словам, он «опасался быть причтен в число подлых и низких ласкателей, каковым никто не дает истинного вероятия», похвалы же он относил «только к Императрице и всему русскому народу». Зато в службе он, действительно, был «горяч и в правде чорт». Сама Фелица не всегда бывала довольна бескорыстным усердием своего Мурзы, а уж ей ли не пел он дифирамбов! То и дело у Державина случались опасные сшибки с Потемкиным, Вяземским и прочими «орлами», не говоря уже о ближайшем его начальстве. Он дерзал противоречиво спорить с самим грозным Императором Павлом и навлек на себя бурный его гнев [78] , и наконец, был отставлен из министров юстиции Александром за то только, что (как сказал ему Государь) «ты слишком ревностно служишь». Державин знал и любил свои служебные обязанности. В эпоху своеволия и всеобщего воровства своей честностью принося действительную пользу государству, он имел право требовать, чтобы его «чтили» за дела. Однако, заурядным чиновником Державин не был. Жизнь его полна приключений. Бедный казанский гимназист, ученик ссыльного каторжника, после Измайловский рядовой, затем отважный офицер, преследующий с Бибиковым Пугачева, волею судеб превращается в важного государственного мужа. Под конец мы видим его величавым любезным старцем, министром на покое, мирно гуляющим по саду в своей Званке, в халате и колпаке, с грифельной доской в руках, с собачонкой за пазухой.
78
Державин по той свободе, которую имел при докладах у покойной императрицы, сказал Павлу: «Не знает он, что сидеть ли ему в Совете, или стоять, то есть быть ли присутствующим, или начальником канцелярии». С сим словом вспыхнул Император; глаза его как молнии засверкали, и он, отворя двери, во весь голос закричал стоящим пред кабинетом
Как прекрасен в своей бытовой цельности этот могучий поэт, сопутствовавший блестящему веку Фелицы, этот лебедь в стае екатерининских орлов!
В одном Пушкин был прав: гений Державина не знал русской грамоты «за недосугом». Именно служебный недосуг мешал всю жизнь горячему и деятельному поэту, и только «поэту»; понятие «художник» было для того времени пустым звуком. Как бы провидя в будущем суровый отзыв потомка, он сам предоставил сатирику «глодать» его за стихи. На Державина следует смотреть просто и беспристрастно, глазами его века. Прежде всего это был усердный и прямодушный слуга отечества, только в часы отдыха бряцавший на лире.
Невыдержанность державинского стиха бросается в глаза лишь подле Пушкина, но невозможно равнять гремящие вдохновенные дифирамбы Державина с профессорски гладким строем Ломоносова. Там, где Державин парит, Ломоносов только воспевает.
Но Пушкин заблуждался, полагая, что Державин не придавал никакого значения поэтической форме. В воспоминаниях И. И. Дмитриева рассказано, как вдумчиво приискивал Державин точные выражения и слова. Так, однажды любуясь вечерними облаками, он тут же назвал их «крае-златыми» и к поданной за ужином щуке приложил эпитет «с голубым пером». Стих его не чужд даже таких тонкостей, как звукоподражательность, аллитерация и т. п. «Ее страшит вкруг шум, бурь свист и хрупкий под ногами лист» («Водопад»). Его «Соловей во сне» по мастерству стиха бесконечно превосходит бальмонтовскую «Влагу»{84}: во всем, довольно длинном стихотворении ни разу не встречается буква р:
Я на холме спал высоком, Слышал глас твой, соловей; Даже в самом сне глубоком Внятен был душе моей! То звучал, то отдавался, То стенал, то усмехался В слухе издалече он,— И в объятиях Калисты Песни, вздохи, клики, свисты Услаждали сладкий сон. Если по моей кончине В скучном бесконечном сне, Ах! не будут так, как ныне, Эти песни слышны мне, И веселья, и забавы Плясок, ликов, звуков славы Не услышу больше я: Стану ж жизнью наслаждаться, Чаще с милой целоваться, Слушать песни соловья.В истории нашей литературы Державин останется вечно, как первый поэт, положивший начало развитию основного «пушкинского» периода русской поэзии. Пушкинский ямб прозвучал впервые у Державина, — яркий, сильный, но еще трепещущий и неровный, как неокрепший голос молодого лебедя на весенней заре.
Как храм ареопаг Палладе, Нептуна презря, посвятил, Притек к афинской лев ограде И ревом городу грозил. Она копья непобедима Ко ополченью не взяла. Противу льва неукротима С Олимпа Гебу призвала. Пошла — и под оливой стала, Блистая легкою броней, Младую Нимфу обнимала, Сидящую в тени ветвей. Лев шел — и под его стопою Приморский влажный брег дрожал; Но, встретясь вдруг со красотою, Как солнцем пораженный, стал. Вздыхал и пал к ногам лев сильный, Прелестну руку лобызал, И чувства кроткий, умильны, В сверкающих очах являл. Стыдлива дева улыбалась На молодого льва смотря, Кудрявой гривой забавлялась Сего звериного царя. Минерва мудрая познала Его родящуюся страсть, Цветочной цепью привязала И отдала любви во власть. Не раз потом уже случалось, Что ум смирял и ярость львов; Красою мужество сражалось И побеждала все — любовь.Вот чистый державинский ямб, в звуках которого одинаково предчувствуется и полдень Пушкина, и брюсовский закат. Это неуклюжее «как» впоследствии преобразуется в пластически-ясное «когда» («Когда ко граду Константина»), в изысканно-музыкальное «едва» («Едва над морем рассвело»). В самом выборе классического сюжета, в манере художественного рисунка, в уклонах ритма — звучит нам с детства заученное в «Египетских ночах», недавно перечитанное в «Правде кумиров»{85}. В безыскусственном, угловатом стихе — какая свежесть поэзии! Вот они, те самые «истинно поэтические движения», о которых говорил Пушкин. Сильный лев, грозящий ревом городу, заставляющий приморский берег дрожать под своей стопой, и, вздыхая, лобзающий руку Гебы; стыдливая дева, забавляющаяся кудрявой гривой звериного царя, и вся эта поэзия трех предпоследних строф, как характерно и пышно изображено это у Державина! Первоклассный изобразитель внешнего великолепия и красоты, искусный живописец, умевший, как и все люди своего века, высоко и тонко ценить обаятельность земных благ, Державин неподражаем в описании пиршеств и забав.