Державы для…
Шрифт:
Самойлов с Измайловым согласились.
— Ватаге надо объявлять: зимуем здесь.
Михаил Голиков возразил:
— А Иван Ларионович что скажет? Он нас в будущем году назад ждет.
— А ты не гадай, когда вернемся, — сказал Самойлов. — Проси бога, чтобы вернулись только. Загад не бывает богат.
— Нет, — настаивал Голиков, — я не согласен на зимовку.
— Плыви тогда, — сказал Измайлов. — Думаю, Григорий Иванович байдару тебе даст и в провианте не откажет.
Сцепились не на шутку. Слова пошли крепкие. Но сколько ни говори, а выходило — надо оставаться
— Стой, — сказал ему Шелихов. — Вернись!
Голиков, слышно было, на трапе остановился, потоптался, заглянул в каюту.
— Сядь, — сказал Шелихов и кулак на стол положил. — Я во главе ватаги поставлен и мне распоряжаться здесь. И за людей я первый ответчик. Ватага говорит — зимовать будем, и я приказ отдаю — зимовать!
— Поговорим в Иркутске, — начал было Голиков, но Григорий Иванович прервал:
— До Иркутска еще дойти надо!
По палубе застучали шаги, кто-то кубарем скатился по трапу:
— Парус на море! Парус, Григорий Иванович!
Все кинулись вон.
С востока шло к острову судно под всеми парусами, даже брамсели стояли. Григорий Иванович сразу же узнал: «Симеон и Анна».
— Ах, молодец Бочаров! Ура капитану «Симеона и Анны»!
Шелихов проснулся задолго до рассвета. В каюте было темно. Он полежал, прислушиваясь к ровному дыханию жены, и отбросил покрывавшую его шубу. Понял — не уснуть больше. Осторожно, чтобы не разбудить ни жены, ни спавшего тут же Самойлова, обулся. Константин Алексеевич во сне закашлялся и снова затих.
На палубе Шелихова омыло свежим сырым ветром. Стояла глубокая ночь. Море, огромное, живое, колыхалось с плеском у борта галиота, дышало пряным запахом водорослей и рыбы. Мачты с реями неясно белели над головой, едва угадываемые ванты уходили вверх в темное, затянутое тучами небо. На берегу в ночи горели костры.
На трапе, перекинутом на берег, Григорий Иванович споткнулся, помянул черта. Темень была хоть глаза коли.
Костер на берегу полыхнул поярче, видать, мужички плавника подкинули.
Волны били в берег, катали гальку. Шелихов взглянул на небо, закрытое туманом, и вдруг в разрыве облаков увидел звездочку. Была она в кромешной тьме неба так одинока, так пронзительно мала, что у Григория Ивановича сжалось сердце. Никогда не видел он такой темной и глухой ночи, никогда не ощущал себя таким затерянным в этом необозримом, бесконечном мире. Передернув как от холода плечами, он сказал себе: «Как ничтожен и мал человек в этой безбрежности. Пылинка неощутимая…»
Волны били и били упрямо в берег. От костра поднялся мужик:
— Григорий Иванович, пошто так рано встал?
Был это Тимофей, что остудился при починке галиота. Второй мужик приподнялся из-за костра: таежник Кильсей. Третий зашевелился под тулупом, но только голову поднял и опять лег.
Тимофей вглядывался в лицо Шелихова.
— Беда какая?
— Нет. Не спится что-то. Тесно в каюте, не привыкну никак.
Кильсей оборотился к темному небу и прислушался. За ровным рокотом волн неожиданно все услышали далекое: «Кры-кры-кры…»
— Последние улетают, — сказал Кильсей. — Ишь как жалобно прощаются.
Шелихов подобрал палку, поправил угли в костре. Большое пламя спало, от костра шел ровный жар.
Тревоги Григория Ивановича были не случайны. Когда пришел галиот «Симеон и Анна», все прибодрялись: знать, не придется зимовать. Скоро придет и «Святой Михаил». Но отставшего галиота все не было.
Пламя играло в сушняке, трепетало, меняя цвет. «Худое у похода начало, куда ни кинь. Худое…» Шелихов поднялся. «Все, — решил, — сегодня же людей пошлю за лесом. Строиться будем на зимовку».
И утром, едва солнце поднялось, ватажники артелью двинулись в путь. Шли, сунув топоры за кушаки, зубоскалили.
Через неделю запели на берегу пилы, застучали топоры. Да весело, да звонко — щепки только летели золотые. Мужик работы не боится, безделье для него страшно.
Землянки строили надежные. С тесовыми крышами. Стены обшивали хорошей доской. Двери сколачивали прочно. Ставили так, чтобы и щелки малой не было. Такая дверь и от самого лютого мороза сбережет.
На строительстве каждый выказывал, какие чудеса топором можно сделать. И казаки — хорошие мужики в иной работе — здесь устюжанам и сибирякам-таежникам уступали. Эти и вправду топорами играли. Топор в руках у такого крутился колесом. Пел. И им мужик все что хочешь мог сделать. И планку вытесать, и филенку подогнать, и щеколдочку хитрую пристроить. Для землянок особой хитрости в плотничьем мастерстве нужды не было. Но все, что делалось таежниками и устюжанами, сработано было чисто, добротно, крепко.
Для припаса съестного отдельную избенку смастерили, да еще и подняли на сваи. Это уж, чтобы никакая вода не подмочила. Оконца прорубили в две ладони над дверью — проветривать съестное при нужде. А уж за тем, как укладывали мешки с сухарями, солью, ящики с чаем и другим провиантом, — Наталья Алексеевна следила своим бабьим глазом. Каждый мешок, каждый ящик сама пристроила, не надеясь на мужиков.
Только-только управились со строительством да галиоты на берег вытянули — повалил снег. Рыхлый, тяжелый, густой. И сразу же новые крыши землянок, желтевшие свежепиленой древесиной, накрыло шапками. Завалило палубы галиотов. Залепило мачты. И весь берег насколько глаз хватал рдело в белое. Яркими, горяче-красными пятнами на снежном этом покрывале выделялись только костры, которые все еще жгли, надеясь, что галиот «Святой Михаил» придет. Пламя костров вскидывалось вверх текучими языками, как свидетельство великого и прекрасного долга товарищества.
«Ну вот и зазимовали, — подумал, глядя на свинцовое море, катившее медленную, стылую волну, Шелихов, — зазимовали…»
А море шумело, злилось, хотело испугать… Волны били в берег, и уже не жалобы, не стоны в голосе их были. В гуле неумолчном слышно было только: «Поглядим, поглядим, какие вы есть… А то ударим, ударим, ударим…»
Ветер гнал по берегу колючий снег, мотал, рвал стелющиеся по скалам кривые ветви рябинника да несчастной талины, которым выпала доля нелегкая расти на этом острове, затерянном в океане.