Державы Российской посол
Шрифт:
– Ты кто? Васька? Али Мишка?..
Зубренок отвечал недоуменным сопением, от незнакомого угощенья отворачивался. Прислали животину из Польши. Пока готовят место в зверинце, клетка стоит на лужайке, в кругу статуй. Нимфы высечены из белого мрамора, нагота их на солнце нестерпима. Легче смотреть в полумрак клетки.
– Мишка ты, понял? Мишка. Ну, жри! Тьфу, образина! Неужто невкусно? Да ты попробуй!
Осерчал, скинул с ладони липучие финики. Пошел к дворцу, вяло щелкая тростью по скамейкам. Навстречу бежал лакей, подбирая полы ливреи, не по росту длинной.
– Княгиня
– С чем?
– С ришпектом, прости, батюшка!
– То-то, дурак!
Лицезреть княгиню Марью не доводилось. Уповал – минет чаша сия. Наслышан о ней, шалой бабенке, предовольно. Весь Питербурх вымела подолом. Канцлер – тот плачет от нее.
– Где она?
– В сенях сидит.
– Я те дам сени! Чучело! В вести-бюле. Огрею вот по башке.
Ругнешь всласть, душу отведешь… А этот… Выбранился еще раз, встретив пустые глаза немца – дворецкого. Скукота с иноземной челядью, их крой почем зря, а словно об стенку… Дворецкий, мыча полувнятно, являл смущение, – ея светлость подняться в апартаменты не пожелала.
И что ей взбрело! Словечко еще крепче висело на языке, когда шел, стуча тростью, к визитерше.
– Низко кланяюсь, княгиня.
– Ну так кланяйся, батюшка, шея не треснет, – выговорила гостья, едва разнимая тонкие, жесткие губы. А спутник ее – мордастый молодчик в кургузом кафтанишке с медными бляхами на поясе – вскочил и даже подпрыгнул в усердном реверансе.
– Это Иогашка мой. – Умолкла на миг и застыла сухим, скуластым лицом. – Секретарь мой, Иван Иванов сын Шефель. Как я с челобитьем к тебе…
Стыда нисколько нет. Канцлер сказывал, живет Куракина на постоялом дворе и при ней немец, который был у князя Ивана Голицына учителем.
– Пожалуйте, княгиня, наверх.
– Нам и в прихожей ладно. Куда уж нам в этакие искусства! Недостойна я ступать по мармурам твоим, горемыка, брошенная мужем.
Причитала не двигаясь. Гвоздем будто прибита к скамье.
– Нет уж! – рассердился князь. – Извольте встать. Здесь разговаривать не будем.
Послушалась, засеменила следом, подобрав платье и телогрею, не прекратив жалобы. На Питербурх, на погоду, на Неву. Вишь, и река не угодила, плеснула в лодку, замочила ноги.
Провел через зал двухсветный, указал тростью роспись на потолке. Такого ведь отродясь не видывала.
– Жалею, не погуляли мы на свадьбе, княгиня. Здесь бы и сыграли. Почто отказала хорошему жениху? И для дочери твоей конфузно.
В залу льется солнце, и медные щиты светильников, опоясывающие залу, свечение умножают. Княгиня вскидывает злые глаза, не мигая.
– Тебе не краснеть, отец мой.
– Уж точно, самим съесть конфуз. Кого же сватать, если сына канцлера российского презрела. Короля ищешь?
– А мне и короля не надо, коли он меня пропитания лишит. Муж покинул, девок там содержит…
Поперхнулась, – обступили сонмищем со стен, с ледяной белизны дома и корабли, мосты и кирхи, воды в каналах, в озерах, воды бушующие – в море. У Меншикова в обычае показывать изразцы, гордость свою.
– Удружил тебе галанец, – сказала княгиня, прервав недоброе молчание.
– Эх ты, как мужа честишь!
– А ты не заступайся за него. Попало тебе, батюшка, за изразцы? Попало? А через кого? Кто первый царю шепнул? Галанец и шепнул. Заказ, говорит, миллионный, и все он, Меншиков, на свой двор свез. Стало быть, давно дубины царской не пробовал. Это Голландия? Тьфу!
Плюнула на паркет, растерла. Ишь, ехида! Поднял трость наставительно, потряс.
– Борису Иванычу за верную службу великая благодарность от его величества. И также от меня.
Опустил трость, вонзил в ковер гневно. Марья неслась впереди, отбрасывая назад острые локти, бодливо нагнув голову. Поспешать за ней – подагру бередить. Немец, поравнявшись с князем, прошепелявил:
– Их сиятельство в ажитации. При слабых жилах риск имеется апоплексии.
На изразцах распустились цветы всех пород, сколь их в Голландии есть. Из комнаты произрастений в комнату ремесел, служб всяких, – словно к пристаням Ост-Индской компании. Работный люд плетет сети, латает паруса, таскает мешки в трюм, орудует топором на верфи. Поглядишь – вспомнишь молодые годы с Питером.
Немец зазевался, а княгине ни к чему – уперлась в пол, и, кабы взгляд мог опалять, потянулся бы за ней горелый след. Обычно дворец меншиковский, славнейший в столице, по первости ошеломляет, особливо женских особ. Эту, видимо, ничем не укротишь.
Привычное кресло в кабинете, под новым живописным плафоном, сообщает хозяину апломб. И паче того – город за окном, широко расколотый Невой. Напротив, за рекой, многопушечный оплот Адмиралтейства, от коего взгляд, скользя по крышам новых хором, погружался в зеленую обширность Летних садов его величества. Там архитект Земцов сооружает фонтан Езопов – с фигурами басен, столь полюбившихся Петру. И он же, Земцов, возведет на диво Европе огромную залу для знатных торжествований. Многие иноземные города затмит Санктпитербурх, в котором он, князь Меншиков, губернатор.
Сказать ли бабе сумасбродной, что навет ее лживый, – Куракин не шептун, а правду выкладывает прямо, за то ему от каждого уважение. Что за изразцы вина с него, князя, снята, – оправдался перед царем, построил своим коштом завод, и ныне, слава богу, делаем оные изделия сами. А для этих голландских в доме царя все равно нет простора. Так где же им быть? Не закопаны ведь, не спрятаны. Дворец для разных плезиров и аудиенций открыт и, стало быть, престижу государства служит, – не одному Меншикову утеха.
Да разве втемяшишь ей, упрямой! Заглушив в себе недосказанное, устало махнул рукой.
– Читай!
Немец отпер сундучок, вынул челобитную, развязал узел. Княгиня раскатала на колене, но к себе писанье не приблизила, – забубнила наизусть:
– Отдала я, нижепоименованная, в наследие безденежно дочери своей девице княжне Екатерине поместья свои и вотчины в Московском уезде в Радонежском стану село Алешня с деревнями и пустошами, да в Ростовской волости половину села Васильевского, Никольское тож с деревнями и подпустошами, да в Волхове стану деревня Гришениха…