Державы Российской посол
Шрифт:
Дует ветер греко-леванте, сиречь восточный, гонит воду из лагуны в город. Волны отбрасывают живой узор в залу, где стольники пишут диктант. Мартинович, переводя с итальянского, читает морские правила.
«Никакой корабль, будучи в строю, неповинен носа выставлять наперед того, на котором резиденцию имеет начальнейшой начальник».
Греко-леванте крепчает, вода вот-вот хлынет на пьяцца Сан-Марко, к собору, к дворцу дожа. Мартинович ко всем своевольствам моря привычен, голос ровен.
«На корабле всегда надобно иметь кошку, потому что если мыши что съедят,
Поднялось непонятное для учителя веселье. Аврашка Лопухин тотчас нарисовал кота в кафтане и башмаках, сидящего на мачте, и попытался придать животному черты Куракина. Пошел по рукам пресмешной Мышелов.
В конце урока дозволяется задавать учителю вопросы. И тут опять позабавил компанию Аврашка:
– А курву на корабль можно взять?
Ответ, записанный стольниками, гласит:
«Курву отнюдь на корабле не держать, а вольно начальному господину держать свою жену».
Из школы рукой подать до кораблей. Вон они – тартаны, фелуки, галеры! Колышутся, машут вымпелами, ждут к себе московских кавалеров. Прогулки по владениям Посейдона не миновать. А он владыка несговорчивый. Учен ты или нет – поблажки не даст…
Борису век бы не встречаться с морским величеством. На канале, в доме, и то неуютно – как ни ярится огонь в камине, а сырость не побеждает. На ремне плесень зеленеет. В ученье Борис прилежен, царскому указу послушен, но нет у него влечения к корабельной службе, тем паче в обстоятельствах войны. А Мартинович предрекает столкновение с флотом турецким.
О том же твердит и Петр Толстой, старший среди стольников. Баталий морских не избежать. Лучше десять сидений азовских перенести, чем одно столкновение флотов над коварной пучиной.
Толстой в ученье усерднее всех. Поехал в Венецию с большой охотой, несмотря на свои сорок с лишним лет. Стольниками признан как командир и по всем делам ходатай. Преуспел в итальянском не хуже Бориса, вхож к правителям Венеции, приносит из дворца дожа новости.
Весной событие небывалое поразило стольников – Петр Алексеевич из Москвы выехал, делает визиты потентатам немецким. Русские цари доселе пределов государства не покидали.
– Посольство снаряжено большое, более двухсот человек, – рассказывал Толстой. – Первый великий посол Лефорт.
– И туда пролез! – рассердился Куракин. – Он же букв наших не знает.
– Наш государь, – продолжал Толстой, – совершает путь инкогнито.
Кроме Бориса да еще двух-трех человек, никто этого слова не знал. Боярин объяснил. Петр Алексеевич объявляет свой титул лишь владетельным лицам, для прочих он – Петр Михайлов, московский шляхтич. Едет в числе молодых волонтеров, сиречь добровольцев, изучающих строение кораблей и фортеций.
Борису обидно за царя. Пристало ли ему прятаться? Аврашка, тот фыркнул.
– Кому потешки, кому слезки…
– Не твоего ума дело, – огрызнулся Борис.
На душе у Бориса неспокойно. Верно, и впрямь придется воевать на море. Дозволит ли фортуна воротиться домой? Посольство ищет новых союзников против султана, цесарь, вишь, не надежен…
Вскоре Толстой сообщил: царь был в Кенигсберге, с курфюрстом Бранденбургским вступил в тесную дружбу. И венециане этому рады.
Солдат Глушков, деревенщина, от страха бледнел, как только Борис заговаривал о войне.
– Умру я, Борис Иваныч. Сразу умру.
Первое время деревенщина почти не казал носа из Ламбьянки. В школу навтичную не ходил, получать познания солдатам и дворовым надлежало от стольников. Борис терял терпение, пытаясь вдолбить хоть малую долю наук в тупую башку. Солдат жег лампаду перед образом Николая Чудотворца, масла и молитв не жалел, вымаливал избавление от чужбины, от книг, от погибели морской.
На Венецию взирал из окна робко. Позиция зело авантажная – слева виден мост Риальто, крутой каменный взгорбок, на коем, яко поклажа на спине верблюда, нахлобучены лавки со всяким галантным товаром. Направо повернешь голову – там пескерия, то есть рыбный рынок, развал морской живности: пучеглазой, хвостатой, зубастой, многолапчатой. Поутру рынок посещают кавалеры и дамы, проведшие ночь в бодегах винных и остериях. Зрелище тварей премерзких вкупе с прохладой действовать должно освежительно.
И вдруг обнаглел деревенщина, начал отлучаться из Ламбьянки.
– Солдата вашего, – сказал Борису Мартинович, – встречали в Редуте. Играет безрассудно, садится за стол с кем попало.
Чего ждать иного? Пуста ведь башка!
Едва раскроет книгу – сказывается больным. А в игорный дом бегать, так он здоров.
Как с ним сладить? Отлупил бы, да ведь повезло дураку, что уродился шляхтичем.
– Напишу в Москву, – пригрозил Борис.
Указ государев строг – не хочешь учиться, расставайся с имуществом. Остепенился, уродушка, понял, что с ним не шутят.
Борис пытал фортуну в Редуте, поставил золотой, просадил. На том зарекся. К искусству карточному приобщал его Мартинович, не выигрыша ради, а политеса. Если случится быть позванным в палаццо и знатные господа предложат сразиться в карты, чем отговоришься?
Несравненно более тревожили венецианки, стремившиеся учинить с московскими синьорами знакомство. С наступлением темноты обольстительницы зажигали на гондолах своих фонари, и ничто – ни ставни, ни одеяло, натянутое на голову, – не спасало от женского зова. Зажмуришься – все равно пляшут, колыхаются красные огни. Теребит душу цитра, жалуется на жестокость возлюбленной. И гондольеры стонут – амор, амор! И волна, пущенная веслом, целует мшистую стену Ламбьянки и тоже ладит – амор, амор!..
Петр Толстой упреждает: с теми дамами аморы дороги, а еще обернуться могут ворогом, одарят телесной гнилью.
Аврашка Лопухин ухмыляется:
– Моя Жанетта здоровая.
Мозоли в ушах от его Жанетты. Уж как любезна француженка! Всегда у ней сладости, плоды, вино во фляжине оплетенной, большущей. Постель лавандой надушена. Прежде чем допустить кавалера к себе, ставит на пол шайку с водой теплой, велит помыться, оглядывает голого – нет ли изъяна.
– Хворь не отмоешь, – говорит Борис. – Съедят тебя черви заживо.