Десантура
Шрифт:
– Молчи, Ильич! Тебе говорить нельзя. Хватит еще нам с тобой войны...
Комиссар молча улыбался окровавленным ртом, как-то жалобно смотря на Тарасова. А позади горела изба. Горел снег...
– Санитар! Санитар!
А Мачехин шептал что-то..
– Не слышу, комиссар, не слышу!
Близкий разрыв осыпал Тарасова кусками мерзлой земли.
– Ефимыч, слушай, что скажу... Ребята-то у нас...
– Что ребята?
– Тарасов пригнулся опять - очередь из пулемета прошла совсем рядом. Он чертыхнулся, посмотрел на убитого старлея и повернул
– Богатыри у нас ребята...Смотри...
Ребята же шли вперед...
Падая и вставая. Падая. И не вставая.
– Он шел по болоту. Не глядя назад. Он Бога не звал на подмогу. Он просто работал как русский солдат...
– Что? Что, Ильич?
Мачехин потерял сознание.
Снег краснел под ним...
– Мачехин! Мачехин!!
– орал на него Тарасов.
– Это преступление! Командиров не осталось практически! Ты не имеешь права, батальонный комиссар!
– Николай Ефимович!
– схватил его кто-то за плечо.
– Товарищ подполковник! Жив он, жив!
Тарасов оглянулся:
– Особист? Ты? Ранен?
– Нет еще... Комиссара надо эвакуировать...
Тарасов молча посмотрел на заострившееся лицо Мачехина:
– Действуй!
Гриншпун с двумя бойцами потащил тяжелораненого Мачехина за дымящий дом, а Тарасов встал во весь рост. Достал трофейный 'вальтер'... Под шквальным огнем встал. За честь и правду...
– Ребятки! Вперед!
Бригада поднялась. Воздуха не было. Был свинец с прослойками крови.
Штык на штык. Нетвердые ноги. Твердые руки. Скрип зубов. Мат-перемат. Ощеренный рот. Удар прикладом в этот рот.
Кто-то рядом упал.
Кто-то бежит.
Кто-то хрипит.
Кто-то кашляет.
Кто-то рычит.
Теряем бойцов, теряем...
Кровь.
Дым.
Свист.
Снайпер. Снял слева в лоб. Убил. Прыжок. Приклад в плечо. Убит. Сдох. Мимо. Нна гранатку! В полный рост, ребята, в полный рост! Пригнись... Японская мать...
Немцев вышибли из села, вышибли!
Бегут же, сволочи! Бегут!
Тарасов встал в полный рост, крича что-то матерное в след убегающим врагам. Матерное и нечленораздельное.
Его обгоняли десантники, продолжая вести огонь.
Русское 'Ура' неслось над заснеженным Демянским котлом. Из облаков вышло солнце...
– Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!
– А?
– обернулся он разгоряченный боем.
– Гринев пропал!
– радист виновато смотрел на Тарасова.
– Что??? А...
– Бригада отходит к нам. Командование принял комиссар двести четвертой Никитин. А Гринев исчез с поля боя...
– Скотина...
– зашипел Тарасов. Сам на себя зашипел. Надо было Гринева выводить на чистую воду...
Он повернулся - подозвать адьютанта и дать распоряжения бригаде. Но не успел.
Плечо онемело от тупого удара.
Тарасов удивленно посмотрел на руку. Маскхалат медленно пропитывался кровью. А потом стало жутко больно....
**
В подвале мы сидели в тот день. Кругом грохочет, стучит! Боязно как было, ой матушки! Подвал-то у нас хоть и каменный, а все равно страшно. А как же? Еще - когда наши не пришли - немцы пьяные по домам стреляли. Выстроят в комнате, а сами с улицы пуляют. Ну да, через стены. Не глядючи. А потом спорят - чья, мол, пуля кого убила. Насквозь они через стенки-то стреляли...
Как они пришли в сорок первом - так мы в подвалах и жили. Скотину сразу свели. Собак поубивали. А вот кошек не тронули. Чтоб мышей таскали. Васька у нас остался... Беленький котейко такой... Мне тогда было десять лет, кажись. Вот я с ним спала все время. Он теплый, мыркает - даже кушать меньше хотелось от мырканья его. Он у них колбасы как-то украл. И притащил. Мамка у него кусок тот отобрала и нам с братиком - он совсем махонький, братик-то был. Пять, что ли лет? Совсем я стара стала... Запамятовала... Васька урчит в углу - ест, а мы враз слопали. Я уж только после войны ветчину попробовала...
А Ваську за это немец убил. Пульнул из пистолета. И братика убил... Губы у братика жирные были. Убил и его немец. Как котейку.
А десантники тогда внезапно появились. Мы с мамой так радовались тогда - наши вернулись! Наши! Я-то, дурочка, думала, что папка тоже с ними вернется...
Грохочет, значит, грохочет. А потом люк открывается и парень нам кричит - Есть кто живой? И гранатой машет. А мамка ему кричит:
– Не убивай, родненький, свои мы! Наши! Русские!
Он гранату-то прячет, улыбается так. Глаза голубые-голубые! Как небо... Помню. Потом руку в карман сует и протягивает нам по сухарю. Вкусный какой был, ой! Я таких сухарей так и не ела с тех пор. А мамка не ест - мне свой отдает и голову мою прячет у себя под мышкой. А там все грохочет, наверху-то. И капает что-то сверху. Горячее. Прямо на мамку и меня.
Потом приутихло все. Но мы все сидели. Сидели, боялись. А потом вылезли из подвала.
Печка жаркая, а окна выбиты. А на полу паренек тот лежит, лицом вниз. Из-под него лужа черная растекается, в половицы затекает. Я - дурочка - мамку спрашиваю - дядя описался? А она плачет, почему-то... Из дырок в стене ветер холодный дует.
На улицу вышли...
А там их видимо-невидимо. И немцы лежат, и наши... Штабелями. И лица синие-синие у всех. Как небо. Но это я уже потом поняла. Когда страшно стало. А тогда не страшно было. Кушать очень хотелось.
А наши уходили по полю. Как сейчас помню - солнышко глаза слепит, я прищуриваюсь - а они уходят в леса. Цепочечками. Друг за другом. А я все равно не плакала. Знала, что вернутся. Оборонялись мы на них.
На излете зимы это было. На излете... Да... Как раз теплеть начало.
Немцы тогда вернулись только на следующий день.
Орали как... Охохонюшки...
Потом взрослые мертвяков таскали.
Немцев в машины. Наших - к элеватору. Там в силосную яму их скидывали. Тетьнина упала там. Так ее тоже в яму кинули. Померла. Сердце не сдержало.