Десятка
Шрифт:
И сквозь толпу уже под крики, шепотки, немое говорение «уж вы, ребята, врежьте фрицам!» пробиваются, их полицаи пропускают на стадион в калитку, и в свой сарайчик входят все одиннадцать: голое мясо бледнокожих мужицких тел, железо бицепсов и дельтовидных, нагрудных плит с продольной бороздкой между, поджарые бока и остро обозначенные ребра, прочность будто литых мохнатых ног, голеностоп — голосовые связки игрока, гипертрофия ляжек, икроножных… перенагруженность и перегруженность всего, что что ниже пояса, всех мышц, всех сочленений, всех хрящей, и сверхъестественно выносливых, и жутко уязвимых, «стеклянно» хрупких одновременно: так на человека обрушится дом, на черепушку, на грудину наляжет тонна каменной породы, и он это выдержит, выживет — умрет же, поскользнувшись на арбузной корке, выпив стакан сырой воды, порезав палец, застудившись
Дверь ветхая, щелястая визгливо распахнулась, хлопнула, и половицы скрипнули под крепким сапогом — знакомый немец, Эрвин, сухой и легконогий, остроносый, с приклеенной к губам учтиво-безучастной улыбкой, довольно бойко говорящий, почти что без коверканья, на русском:
— Здравствуйте. Я буду опять сефодня судить вашу фстречу с командой Flakelf. Я должен сказать: сефодня игра будет более сложной, упорной и жесткой, так думаю. Особенное настроение, сильное желание… как это бы сказать?.. фам отплатить… сефодня у наших игроков. Поэтому я попрошу фас фсех держать себя в руках… не проявлять больших эмоций… как это бы сказать… без нервов, да. Прошу постараться играть без грубости, такое же внушение я сделаю и нашим игрокам. Предупреждаю, что любое проявление агрессии, неуважение к сопернику, любая грубость, провокация и с вашей стороны, и с нашей будет караться удалением с поля. И да, еще одно, и тоже главное: сефодня на трибунах будут высокие чины немецкого командования, поэтому мы просим вас прифетствовать соперников и публику, как это делают все подданные Великая Германия. — И Эрвин, каблуками щелкнув, безукоризненно-машинно взбросил руку. — Вы понимаете меня? Вы тоже подданные рейха — значит… — И не найдя согласия-повиновения в безнадежных, упрямым неприятием свинцовеющих глазах, бесцельно, бесполезно, без веры повторил: — Вы меня поняли.
— Это чего мы, а? — как только немец вышел, хрипнул Разбегаев. — Молчание — знак согласия, не понял? «Хайль Гитлер», что ли, рявкнем в одно горло?
— Спокойно, Николай, язык себе откусывать не надо, — на это усмехнулся Свиридовский. — Уж как-нибудь простится нам молчание. На тупость славянскую спишем: мы, господин, чаво? мы ничаво? Мы так это, не поняли, не услыхали. По крайней мере, тотчас же под белы рученьки со стадиона нас не уведут. Тем более игру нам нынче обещают упорную и жесткую. Зачем же немцам сразу портить себе праздник? Смотри-ка, прямо мне не терпится на этих посмотреть упорных. А ну пойдем, славяне.
Великий гул людской несмети, заполонив весь воздух, ударил им навстречу, в грудь, в кадык, прибоем рынка захлестнул, все нарастая: трибуны были залиты, затоплены серомундирной многоголовой массой солдат, немецких, венгерских, румынских, — чужие, иноземные разглаженные, чистые, счастливые, лучисто-солнечно-улыбчивые лица, иные — спокойно-тепло освещенные каким-то полудетским доверчивым восторгом, так, что и не постичь, что с ними сделали такое, вот что над ними сделалось само, чтобы их нам стало нужно убивать подряд, чтоб сила выделяемой ненависти неудержимо докатилась до Волги, до Кавказа, до Москвы. А свой народ — полуголодный, измученный, ослабленный, ослабевший, до предпоследнего предела, перетрухавший до покорности, но тоже взбудораженный сейчас донельзя… как будто новую кто силу вдунул в сношенные души, в надорванные страхом вялые сердца — стоял, толкался на противоположной стороне, где не было трибун, скамеек; вся Керосинная была затоплена людьми их города, пришедшими не поглядеть, так хоть послушать.
Серо-стальной пузатый — с белым размахом длинных орлиных крыльев рейха на борту, — урча и завывая мощным дизелем, прямо на них, одиннадцатерых, по гаревой дорожке тяжко полз. Они попятились, посторонились. И под раскат рукоплесканий, под свист и рев немецкой стороны выпрыгивать из этой раздевалки на колесах начали голоколенные, сияющие снежной белизной футболок немцы, широкоплечие, сухие, узкобедрые, любого на рекламу можно зубного порошка, сплошь незнакомые, вон разве только рыжий Шмидт мелькнул да белокурый долговязый Шустер. И как-то сразу все понятно стало по их улыбкам, по глазам, по накрепко оттиснутым, впечатанным в физиономии рисункам превосходства, презрения ко всему, что не они. Это не Жорка был Кривченя с его победной сильной молодостью, с испода потемневший от унижения и страха. Эти все знали про себя, про выучку, породу, про свой размер футбольный и даже будто бы немного побаивались собственного гения. И голубые, белокурые при них, при каждом, немочки, в орластых
— Гляди-ка, с девочками! — присвистнул Кукубенко. — Нет, фройлен, не на тех поставили.
Пошла разминка — пояснением для непонятливых: новые-старые «зенитчики», снежные немцы эти перепасовываться стали, зрячими ногами затейливо финтить и набивать — у футбольных животных все просто: по одному телодвижению опознают своих, как псы, как крысы своего — по запаху… вот, погляди, она, небрежность, уже какая-то брезгливость в обращении с мячом, которую ни с чем и никогда не спутаешь: обезображен, обезглавлен футбольный толстокожий бог, мяч усмирен, накачан несжимаемой покорностью, мяч — намагничен, раб, подобострастно, всей своей звонкой распирающей кровью ждущий господского шипа, поглаживания, ласки, мяч — продолжение собственного тела, до плотности света сгущенная мысль исполнителя о передаче, ускорении, вращении, финте, ударе, всколыхнувшем сетку. Гляди, остановка та самая — с подбивкой, с возвратом обратным вращением.
— Ты посмотри… откуда только взяли таких немчиков?
— Короче, поняли: сегодня нам не подадут, — настроил своих Свиридовский. — Нам главное вот с самого начала мяч к ногам прибрать. Захватим центр, посадим на паек голодный, заставим их побегать малость, пусть растянутся…
— Все как всегда, короче.
— А что же нам на горло своей песне наступать?
Построились двумя цепочками на бровке лицом к трибунам. Кровь загудела, застучала, забилась тупиково в барабанных перепонках, в пальцах… вдруг на мгновение становишься будто стеклянным, весь тонким звоном будто исходя, ног под собой не чуешь, будто протезы там, душа вот-вот сорвется, отлетит… вот этот страх кипящий перед грубым прикосновением будто к какой запретной части мира… сломать в себе ты должен этот страх перед вторжением в сопредельное чужое заповедное пространство, в которое врываешься через ворота, поскольку прямиком на небо путь заказан. А тут перед тобой — живой, подвижной, многоногой, танцующей, упруго-мускулистой преградой, шипастым частоколом — сами немцы, всевластные чужие на твоей земле… Оркестр отыграл, и новый-старый разом вскинул струной натянутые руки.
— Зиг! Хайль! Зиг! Хайль! — разъяв в крике лица, дрожа в крике гландами, единоутробно выдыхал стадион.
Стояли бездвижно, с заложенными за спины руками.
— Команде соперника… — провозгласил надевший капитанскую повязку Свиридовский.
— Физкульт-привет! — взорвались грузчики как целое.
Пошли рукопожатия, на дление кратчайшее встречались каждый грузчик с каждым немцем глазами испытующими, давящими — упрямо-неослабно, немигающе в упор выедая противника, на прочность пробуя, выдерживая натиск, все понимая друг про друга… уважая и в то же время говоря «вас не должно быть, вас не будет», такое было совершенное, почти уродливое, да, отсутствие сомнений в улыбчивых ясных немецких глазах и такая в ответ поднималась в тебе беспристрастно-здоровая ненависть.
Судья, проворный, сухощавый Эрвин, принес и положил на центр, на меловой кружок новехонький, будто начищенный зубной щеткой белый мяч; один из новых немцев — рыжий коренастый главарь атаки, уже успевший проявить себя молниеносной особой дробной работой с мячом, когда любое новое касание дает негаданную перемену направления, — шипастой ногой наступил на круглую тугую неподатливую голову; уже не выпускавший из рта свисток, будто дыхательную трубку, Эрвин дал длинную заливистую трель, в синей выси зазвенела торжествующая медь.
Рев тысяч на трибунах слышался уже из-под воды как будто, повелся сдержанный невинный перепас, порой с откровенными откатами назад, «домой», в свою штрафную, вратарю; медлительно готовя первую атаку, «зенитчики» с машинной точностью передавали и принимали мяч, свободно-безнаказанно — выбрасывать в прессинг высоко в чужую половину поля Свиридовский команды не давал: силенки у ребят, таскавших днями и ночами пудовые мешки с мукой, были сейчас не те, чтоб начинать с первых минут душить хозяйствующих немцев высоким скоростным давлением; держали резвых, сильных, отъевшихся на шницелях и концентрированных сливках немецких игроков, следили каждое мгновение за быстрым, ложно-безобидным, без обострения, продвижения вперед, перемещением мяча — не пропустить рывок, мгновение взрыва, вот эту вот палящую газон или по воздуху метнувшуюся молнию.