Десятка
Шрифт:
Уже подходя к палате, я понял, что там творится неладное. За дверью рокотало бранное двухголосье. Прислушавшись, я разобрал, что надрывается одно горло и резонирующее от стен эхо. Жутко было то, что в этом дуэте непостижимым образом лидировало эхо, а голос вел второю партию: «Руки!!!» — орало эхо. «На хуй!!!» — подхватывал голос. «Руки на хуй от ебальника убрал!!!» — кричало эхо. «Когда „дедушка“ учит!!!» — заканчивал голос.
Я открыл дверь. Голос и его эхо сплелись в один звенящий кнут.
— Руки! Я сказал, на хуй руки убрал, козляра! Не понял?!
Шапчук стоял на коленях в проходе между кроватями. Над ним возвышался танкист Прищепин и бил его по лицу — щеки Шапчука уже вспыхнули от этих ударов.
Прищепина трясло в приступе эпилептической злобы:
— Охуел, «душара»! «Дедушку», блядь, не уважать! Пиздорвань!
Он гневно полоснул взглядом притихших наших «дедов»: Игоря-черноморца, Евсикова, Олешева, Старикова, Чекалина, Гречихина, Андреева, Семенюту, Дукова и остальных — без малого полтора десятка старослужащих, чьи фамилии мне уже никогда не вспомнить. В этом стремительном повороте его головы было что-то напоминающее чан с кипящими помоями, который Прищепин брезгливо выплеснул на них.
— Распустили, блядь, «духов»! — Он пнул Шапчука.
Мне уже было ясно, что произошло. Шапчук, привыкший к легким оплеухам, снова решил взбрыкнуть, ляпнул по привычке свое: «Нi, я нэ хочу», — и теперь расплачивался.
Битый плачущий Шапчук сгреб в охапку вещи танкиста и поковылял вон из палаты.
С этого момента кошмар покатился, как с горы.
Прищепин вдруг азартно ткнул в пространство возле двери:
— А ты хули, блядь, стал? — И мнимая пустота вдруг обернулась недоумевающим Кочуевым.
«Деды» с изумлением и любопытством изучали его, словно видели впервые. Он стоял перед ними, маленький и затравленный, с бледным от отчаяния лицом, теребил руками лацканы пижамной курточки и выглядел при этом ощипанно голым.
Я понимал, что никогда Кочуеву не вернуть свою былую невидимость. Страшный танкист Прищепин, как Вий, указал на него и навсегда сделал зримым.
Прищепин крикнул:
— А ты что, блядь?! «Дух», нет? Да? Особое приглашение? Бегом марш за тем козлом, помогать ему будешь!
Кочуев опрометью кинулся из палаты.
Прищепин тем временем хищно зыркал из стороны в сторону. Ткнул наудачу пальцем:
— А ты сколько служишь? Год? «Черпак». Тогда лежи пока. С тобой потом разберемся. — Прищепин шел между рядами: — Так, а ты кто? «Дед»? Ладно, хуй с тобой!
Признаюсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежеванность трупа: эти руки, будто плетенные из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, — все это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошел криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но все же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чем не бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
—
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решеток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов — дальше мы не отваживались — и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: «A m» или, допустим, «C», или «E».
— А здесь соль-мажор, — заклинал я, надеясь, что он отзовется и наш диалог дембеля и его собеседника оградит меня от разрушительного танкистского рейда.
— Понял, — сказал черноморец. — Соль-мажор… — И я готов был его обнять.
Мамед Игаев, как тушкан, беспокойно озирался посреди двух коек. Он был донельзя взбудоражен расправой над Шапчуком и приглушенно квохтал. Когда же танкист коршуном навис над его головой, Игаев тревожно пискнул: «Слж Свтскм Сзз!» — и никто в тот раз не смеялся. «Слж Свтскм Сзз!» — повторно взмолился Игаев, и в палату постучали. Это пришли за Игаевым его земляки, причем совершенно не в свое время. Они обменялись несколькими разъяснительными фразами с Прищепиным и увели Игаева с собой. Вслед за ними выскочил и я.
Возле туалета в душевой равномерно позвякивала о раковину банная шайка — это стирал вещи танкиста наказанный Шапчук.
Как я и предполагал, Кочуева в душевой не было, один Шапчук, склонившись над мойкой, грохотал железной шайкой, плескал мыльной водой на кафельный пол и утирал рукавом слезы. Меня он не заметил.
Кочуев прятался наверху, в нашем месте. Его знобило.
— Все! Я завтра говорю, что язва уже не болит — и в казарму. Это лучше, чем так. Тебя что, он тоже запряг? — спросил Кочуев, как мне показалось, с какой-то надеждой.
— Нет, я раньше вышел, — признался я.
— Молодец, — вздохнул Кочуев.
Так сидели мы и горевали о нашем былом покое. Если у меня еще оставалась спасительная гитара, то с Кочуевым все было ясно.
— Наши, небось, решили, что я тоже стирал, — терзался Кочуев, встряхивая головой. — Надо сматывать отсюда. Или зачморят. Завтра иду к Руденко.
Той же ночью с треском провалился дуэт Яковлев — Прасковьин. Они решили продемонстрировать новому «деду», что не менее свирепы, и спешно подготовили новую репризу: «Спорящие наркоманы».
По замыслу, Прасковьин представлялся таким опытным: «Барбитура под косячок хорошо идет», — а Яковлев был вроде новичком, но вел себя очень самоуверенно: «Я бы не отказался от люминала с седуксеном».
Номер оказался слишком надуманным, и Прищепин без труда вскрыл весь их театр.
Странно, как они не почувствовали, что представление с самого начала пошло не туда. Неужели не слышали пауз между репликами?! Эта тишина была совсем иной по качеству — насмешливо-презрительная тишина зрительного зала, вот-вот готовая взорваться свистом и улюлюканьем.