Дет(ф)ектив
Шрифт:
«Я тебя никуда не отпушу. Hе сходи с места, где ты, я через пять минут буду».
«Малыш, ради Бога. Прости меня, я совсем успокоился, ты понимаешь. Я поеду в Тюбинген и отдохну, высплюсь в своей постели, слишком много впечатлений, а ты приезжай завтра. Мы поедем погуляем, если ты не будешь на меня сердиться. Я такой идиот, я все испортил, нам так хорошо было вдвоем. Hо все кончилось, то есть я хочу сказать — со мной все в порядке, и у нас будет все хорошо, если сможешь простить меня. Монет больше нет. Перестань волноваться, ты была права. Мне просто хочется спать. Целую. До завтра, я тебе позвоню».
Она еще что-то кричала, пытаясь пробиться сквозь частокол длинных гудков, пока не поняла, что все бесполезно, что их разъединили, он уже не слышит ее.
Нет, оставлять его одного в таком состоянии нельзя. Она быстро скинула юбку, натянула брюки, схватила сумку с корректурой его романа — если все будет в порядке, она должна отправить эту корректуру Ангелине Фокс во вторник, а сегодня среда, ей нужно все как следует проверить,
Она не успела на две минуты — поезд на Штутгарт ушел с третьего пути. Hо она была готова к этому — следующий поезд через час десять, потом брать такси, затем опять, если все в порядке, возвращаться за машиной; нет, она поедет своим ходом, так будет быстрее и надежней. Она успокаивала себя всю дорогу — Борис говорил так спокойно, уверенно, он пришел в себя, ничего ужасного не произойдет. Да и потом, он выезжал ночью много раз, и ничего не случалось; она знала об этом, только боялась заговаривать на опасную тему, видя, как он сердится, как быстро выходит из себя — но теперь, если только она отнимет у него пистолет, все будет в порядке, надо только успеть.
Она водила машину с тринадцати лет — сев впервые за руль через неделю после смерти матери. Отец, Петр Петрович Земский, как и дед, юрист, учившийся и в Гейдельберге и в Сорбоне, воспитывал ее как мальчишку; она компенсировала ему отсутствие сына, о котором он мечтал, но мать в результате трудных родов, закончившихся кесаревым сечением, больше не беременела, и наградить ее братом не могла. По всем показателям должен был родиться мальчик, ему даже придумали имя — Андрей, после огорчительной метаморфозы наскоро перелицованное в усеченную форму. До пяти лет ее стригли и одевали под мальчика, пока отец не смирился с неизбежностью, но и потом учил ее нырять, не боясь открывать глаза под водой, когда они переплывали небольшую протоку рядом с их загородным домом на берегу Аары. В три года посадил на велосипед, заставляя исполнять разные фокусы вроде езды задом наперед, под рамой слишком большого и тяжелого для нее «Данлопа»; в пять лет они вместе разбирали дебюты по книжке Алехина и решали шахматные задачки. В доме говорили только на русском, но ровно час в день, не взирая ни на какие чрезвычайные обстоятельства (вроде захватывающих виражей, которые она на зависть многим мальчишкам и их огорченным родителям выписывала на роликах вокруг ратушной площади, или азартных теннисных дуэлей между сыном живущего через дом священника, его двоюродным братом и ею), чтобы не происходило — Петр Петрович занимался с дочерью русским, читая вместе с ней из «Евгения Онегина» и главы истории Соловьева.
Петр Петрович разъехался с женой, когда Андре минуло восемь лет. Само собой разумеется она осталась с отцом, но когда пришла пора прощаться (машина нетерпеливо урча мотором стояла уже напротив дверей, поблескивая начищенными боками и блестя хромированной отделкой, рядом захлебывались лаем два любимых отцовских лабрадора), она, несмотря на накрапывающий слепой дождик, уже сто раз попрощавшись, выскочила в одном тонком бязевом платьице и зарыдала, уткнувшись лицом в так прекрасно пахнушую материнскую юбку, отвернувшись от смущенно и брезгливо осклабившегося Петра Петровича, до этого невозмутимо стоящего рядом. Этот тонкий, но терпкий запах французских духов, навсегда связался в ее воображении с матерью, Парижем, куда она уезжала с дядей Сержем, бывшим младшим компаньоном отца по работе в издательской фирме «Брук и Брегер». Издательство на паях было приобретено еще дедом, Петром Андреевичем, купившим дом в Туне одновременно с домом в Берне и квартирой в Париже еще до войны (и тогда же, работая над проектом «Нового законоуложения Российской империи», вложил первые деньги в эту процветающую швейцарскую фирму, выкупленную им уже после революции). Она ездила к матери на рождественские каникулы, цеременно общаясь с вечным шутником, дядем Сержем, и навсегда сохранив восхищение матерью, ее воздушным, летящим, чуть-чуть легкомысленным, но от этого не менее волнующим обликом обворожительной женщины, для которой это и было настоящей профессией — сводить всех с ума, ощущая свою силу и власть, даруя счастье и горе в зависимости от ее расположения и желания. Быть женщиной и означало быть самое собой, куда-то лететь, спешить, первой покупать самые модные рокпластинки, устраивать приемы, посещать выставки, бывать на всех новинках театрального сезона, смотреть раньше других все фильмы Феллини и Бергмана, любить Ибсена и Воннегута больше Толстого и Бунина. И каждый раз, возвращаясь к отцу после головокружительно проведенных каникул, она ощущала какую-то пустоту, будто из шумного, похожего на праздник магазина, полного удивительных вещей, нарядных платьев и роскошных безделушек, попадала в пыльную, несколько затхлую пустую библиотечную комнату. Но это впечатление рассеивалось настолько быстро, что уже через два дня дом матери представлялся какой-то чудесной, но немного искусственной оранжереей, из которой она выходила в заросший, запущенный, но не менее прекрасный сад.
Все-таки она больше была дочкой своего
Мать умерла неожиданно, они полетели на похороны вместе с отцом, и она, как и он, не проронила ни одной слезинки во время всей похоронной церемонии; хотя дядя Серж смотрел на всех сырыми виноватыми глазами заболевшего лабрадора: болезнь крови — лейкемия — мать сгорела за четыре месяца. Обратно отец взял билеты на поезд до Цуриха, и здесь, оставив Андре на пару часов у знакомых, заехал за ней ближе к вечеру на новеньком «шевроле», а, выехав на дорогу, ведущую к дому, впервые посадил ее за руль, хотя она пару раз чуть было не заехала в кювет.
Она училась сначала в обыкновенной немецкой школе, затем в университете в Гамбурге, потому что там преподавал знакомый отца, профессор Клюге, русский, кажется на четверть, и специалист по Лескову. Она больше интересовалась философией, чем литературой: феноменология Гуссерля, труды Сартра, Ясперса, Делизе, Жака Деррида, Оливье Клемана, русских мыслителей. С Гюнтером она познакомилась на четвертом курсе, окончательно поняв, что настоящего ученого из нее не получится, а Гюнтер был молодым ассистентом, любимцем профессора Страуме, немодным, бесхитростным, трудолюбивым, приятно откровенным и загадочно простоватым. И своей крестьянской обстоятельностью почему-то напоминал ей молодого Хайдеггера, на которого он даже внешне был немного похож; к тому же родился, как и Хайдеггер, в том же городке Мескирхе, в Верхней Швабии, в долине между Дунаем и озером Констанц. Его докторская работа была посвящена русскому футуризму. Он очень неуклюже за ней ухаживал, но ей нравилось и это, и его многообещающая похожесть на великого Хайдеггера; ему не хватало светскости, лоска, уверенности в себе, как раз того, что она могла ему дать.
Гюнтер не понравился Петру Петровичу, хотя он ни слова ей не сказал об этом, но она почувствовала по его черезчур радушной улыбке, провалам почти неприличного молчания, неполучающимся вечерним беседам, когда приехала с Гюнтером в Берн, и сама увидела его глазами отца, тут же с облегчением и ужасом понимая, что это не то, не то, не то. Hо ночью Гюнтер впервые пришел к ней в комнату, она чуть было на закричала, борясь с отвращением, но побоялась, что отец сотворит что-то страшное, и приняла его ласки, как нечто неизбежное, так тому и быть. Гюнтер был неуклюжим в любви, хотя и она была отнюдь не куртизанка, они вместе прошли нехитрую науку семейной любви, потому что по возвращению в Гамбург, недель через шесть поженились; она послала телеграмму отцу, но он не приехал.
Вопреки ее нараставшим подозрениям, Гюнтер оказался прекрасным мужем, заботливым, рачительным хозяином, совсем не похожим на несколько безалаберного Петра Петровича. Ему, с помощью профессора Страуме, предложили контракт с Тюбингенским университетом, это было очень близко от Берна, от отца, и она с удовольствием стала хозяйкой небольшого дома, внеся первый взнос из денег, присланных Петром Петровичем в качестве свадебного подарка.
То, что Гюнтер не Хайдеггер и никогда им не станет, она поняла почти сразу, его больше волновали совсем другие материи, его амбиции вполне ограничивались местом главного профессора, может быть даже ректора, но для этого мало было быть трудолюбивым книгочеем, но даже книгочеем Гюнтер не был. Он интересовался только своим футуризмом, ездил на конгрессы славистов, публиковал работы, написал книгу «Северянин и русский эгофутуризм», предпочитая Северянина Маяковскому, а Маяковского Хлебникову. Как сказал бы отец, прочитай он книгу Гюнтера, полторы идеи, да и то не свои; но отец книг Гюнтера не читал. Из его простоватости не вылупилось простоты, он не видел разницы между словами «наука» и «карьера»; был отчасти скуповат, что объяснялось его привычкой к нужде и крестьянской закваской; больше любил бывать в гостях, чем принимать у себя; и, кажется, стал приударять на стороне, когда на день-два она уезжала к отцу в Берн. Петр Петрович был уже давно женат вторым браком на миловидной немочке, внучатой племяннице того самого Питера Брука, у которого ее дед выкупил издательство тысячу лет назад. Она ни слова не знала по-русски, и когда они с отцом обменивались русскими шуточками за ужином, покатываясь со смеху, или отец, играя с ней в шахматы, кричал: «А вот вы и вляпались, матушка!», госпожа Земская, в девичестве Крюгер, смотрела на них с уморительным испугом; но была славной, подвижной, спортивного вида дамой, отнюдь не теткой, заботливой и чистоплотной хозяйкой. Отец подобрел, потолстел в ее руках, хотя все также катался на велосипеде по вечерам и до поздней осени купался в Ааре.
Русский писатель с немецкой фамилией из Ленинграда побывал в Тюбингене в ее отсутствие; Гюнтер встречался с ним еще во время поездки в Россию, но на ее вопрос, как прошла лекция, хмыкнул что-то невразумительное: «Советские любят немецкие марки, у них это называется халтура». Hа книгу Бориса Лихтенштейна она наткнулась случайно, составляя по просьбе профессора Вернера опись поступлений и перебирая новинки в университетской библиотеке; такая же книга, кажется, долго лежала у Гюнтера на письменном столе, а потом куда-то задевалась.