Дети белых ночей
Шрифт:
Без двадцати девять. За стенкой зашевелились соседи. Что-то глухо ударило, как будто матрас ухнули на кровать. Женька страдальчески свел брови и посмотрел в стену так, как будто бы соседи могли его видеть. «Только не это!» – мысленно попросил он. Но «это», судя по всему, взглядом сквозь стену было уже не остановить. «А так норррмально? А так норрмально?» – с нарастающей угрозой методично повторял незнакомый мужской голос. Именно на «этот» случай в столе у Евгения, в глубине самого дальнего ящика, были припасены сигареты «Друг» в красной пачке. Выбор он осуществил чисто интуитивно – морда овчарки была ему симпатична и символизировала друга, которого у Женьки пока что не имелось.
«Началось...» – подумал он, закурил и, кинув обгоревшую спичку в пустой коробок, машинально заметил время.
Он курил прямо за столом, хладнокровно глядя перед собой на качающийся вразнобой с соседями фонарь. Он старался собственной волей погасить пожар в пылающих ушах и не допустить его распространения на остальные части тела. Он учился владеть своими эмоциями и пытался извлечь пользу из обстоятельств, которые был не в силах изменить. Об этом он читал у Конфуция.
Но читать – это одно. А практиковать – совсем другое. Не было рядом с ним сэнсэя, который бы объяснил ему, что делает он совершенно недопустимые вещи. Да, он действительно научился сохранять внешнее спокойствие во многих обстоятельствах и даже иногда был похож на равнодушный Мировой океан. Но в душе у него все клокотало, как в недрах Земли под этим самым океаном. А такие перепады температур чреваты вулканическими процессами.
Хорошо, что мамы не было дома. Обычно, почуяв за стенкой недоброе, она тут же суетливо включала на полную катушку радио и одновременно начинала громко рассказывать Женьке о том, какую интересную вещь сегодня узнала от Милиты, у которой муж плавает. Плавающий муж тут же представлялся Женьке чем-то таким, что никогда не тонет. Поэтому одно упоминание о нем сразу отбивало аппетит. Странное дело, в маминых рассказах о сослуживицах всегда фигурировали такие имена, как будто бы у всех у них была одна общая экзальтированная мамаша – Милиты, Марианны, Норы, Руфины и Эсфири жили в этом мире бок о бок друг с другом. И произрастали все эти нежные цветки в пыльной оранжерее под названием Публичная библиотека.
Если бы мама была дома, она давно бы уже позвала его за стол. Когда же он оставался один, он абсолютно забывал о том, что можно питаться чем-то еще, кроме книг.
– Вот поэтому-то ты такой худющий! Ужас просто какой-то... Ничего не жрешь без меня. А если я возьму да помру – ты что, вслед за мной помрешь с голоду? – сокрушалась мама.
Таких откровенных спекуляций Женька не любил. То, что предпенсионная Флора Алексеевна может «помереть», шуткой не являлось. Потому что была она сердечницей, с ярко выраженным концлагерным обаянием – бледностью, дистрофичной худобой и маленькой головкой, подстриженной ёжиком. Стрижка была настолько короткой, что Флоре Алексеевне ошибочно приписывали диссидентские настроения. Тем более что на узеньком лице ее подозрительно сверкали живые мышиные глазки. Но дело было всего-навсего в том, что такие жиденькие волоски отпускать длинными было просто неприлично. А вкус у Флоры Алексеевны был – интеллигентский, узнаваемый вкус филологов, экскурсоводов и библиотекарей: черный трикотажный свитерок из галантереи, творчески домысленный ажурным жилетиком и плетеным кулоном-макраме на минусовой груди. А на худых длинных пальцах с «философскими» суставами она носила серебряные кольца. И одно замысловатое, с черным гранатом. Женька с детства помнил это странное слово – «кабошон», как будто у кольца было собственное вздорное имя.
Периодически Флоре Алексеевне не хватало воздуха, она задыхалась, открывала повсюду форточки и непременно простужалась. Когда Флора Алексеевна вслух прогнозировала свою смерть, она и не подозревала, какие бури эмоций вызывает в своем сыне. Сначала он как будто падал с большой высоты. И в носу щипало. Маму было ужасно жаль. Но потом, через секунду, сердце заходилось от непозволительного восторга, который он тут же с ужасом гасил, категорически запрещая себе задумываться о его причинах. Правда, иногда все-таки удавалось осознать, что к чему. Когда он на секунду представлял, что остался один, на него тут же веяло морским воздухом. И от этого кружилась голова. Он был свободен от ответственности. Он мог хоть завтра отправиться куда глаза глядят и не смотреть
Вообще-то, то, что он делает, маме нравилось. Она была им довольна. Хороший мальчик, с широчайшим кругозором, начитанный. Только чересчур уж скрытный и замкнутый. Правда, беспокоить ее это стало лишь недавно. С его замкнутостью ей было даже спокойнее. Принадлежал он целиком только ей. Дурные компании его не привлекали. Что еще надо одинокой матери? Но сейчас, когда подходил к концу выпускной класс, ему надо было как-то планировать свою дальнейшую жизнь. Она мечтала, чтобы он поступил на русское отделение филфака. С его-то начитанностью!
Но мальчик оказался невероятно упрям. Он говорил ей какие-то несусветные глупости! Несусветные! Он собирался идти в армию! А до армии никуда поступать не желал. А чего желал, так об этом и говорить смешно... Было у него несколько вариантов – либо отработать годик грузчиком. Это ее-то худосочному Женечке! Либо устроиться матросом на судно и отправиться в дальние моря. Ну не матросом, так тем же грузчиком или младшим подметайлом. И что он себе такое удумал?
По поводу Женькиного пристрастия к книгам мама всплескивала руками чисто формально, потому что сама сделала его зависимым от пищи для ума. Всю жизнь она проработала библиотекарем. И вместо обеденного перерыва закрывалась в подвале с каким-нибудь редким изданием. И маленького голубоглазого Женьку притаскивала с собой на работу, и он рос среди книжной пыли. Оставить его было не с кем. Бабушка умерла, когда ему было два года, и он ее помнил смутно. Откуда он вообще взялся у Флоры, не знал никто. Некоторые доброжелатели утверждали, что не знает этого и сама Флора...
Он последний раз глубоко затянулся сигаретой и стал тыкать окурок, как нагадившего котенка, мордой в пепельницу. Это была четвертая сигарета, выкуренная им за полчаса. Голова кружилась. А слепое, но щедро озвученное соседями кино только что подошло к финалу.
Женька встал на онемевшие то ли от сигарет, то ли от долгого сидения ноги. Потянулся и хрустнул длинным позвоночником. Открыл настежь форточку, в которую тут же ворвался холодный промозглый ветер, взял со стола пепельницу и вышел из комнаты.
Коридор на кухню был длинный, чтобы по дороге туда было время подумать, а действительно ли ты так уж хотел есть. И очень часто на этот вопрос Женька сам себе отвечал отрицательно, стоило только представить, что надо доползти до плиты. А о том, что хотелось попить чайку, както забывалось. Вел коридор на кухню гигантской буквой Г. Женька саркастически усмехнулся. На такую кухню только такой буквой и ходить.
Кухня была длинная и темная, шесть плит стояли вдоль стены до самого окна. Окно выходило во двор и весьма неудачно – прямо на противоположную стену из красного кирпича. Но во всей громадной коммуналке место у окна на кухне было Женькиным самым любимым. Когда он был маленьким, он ужасно не любил один оставаться в комнате, когда мама уходила на кухню готовить обед. Он чувствовал, что она уходит очень далеко. И боялся, что, если он хоть на минутку повернется к двери спиной, в нее тут же кто-нибудь бесшумно войдет. А главное – это будет не мама... И поэтому всегда играл рядом с ней на кухонном подоконнике. Тут было нестрашно, и покойная тетя Дина угощала его горячими оладьями и называла его «ягодкой». Он притаскивал с собой из комнаты зеленых пластмассовых солдатиков и самозабвенно озвучивал их бои. Пока однажды не загляделся на стену перед окном, которая загораживала собой мир. Все оказалось наоборот. Через эту стену он увидел то, что полностью восполнило недостаток перспективы.
Ниже уровня их этажа в стене напротив имелось громадное готическое окно, верхнюю половину которого занимал цветной витраж. Через это окно он увидел глубину слабо освещенного зала и священника в черной мантии. Тот был в очках и в черной шапочке, из-под которой видны были аккуратно подстриженные седые виски. Переминаясь с ноги на ногу перед кафедрой, он читал вслух раскрытую перед ним книгу и периодически поднимал правую руку, чтобы совершить ею в воздухе какое-то неуловимое движение.
Кухня глядела прямо в боковое окно единственного в городе польского католического собора на Ковенском.