Дети Бога
Шрифт:
— Родители ее игнорировали. Это было лучше всего! Они были так заняты, сражаясь из-за Карло, что никогда не отвлекались на дочь. А теперь взгляни на нее! Хорошая мать, отличная стряпуха, прекрасный дом — и, Джина, она очень деловая. Неудивительно, что теперь Кармелла заправляет всем!
Джина засмеялась:
— Оригинальный метод воспитания! Заведите двух малышей и сосредоточьтесь на том, чтобы погубить одного.
— По крайней мере, тебе не придется за Карло ухаживать, когда он состарится, — философски заметила Роза. — Я думала, Нунцио никогда не умрет!
Джина знала, что это блеф. Роза любила Нунцио и очень по нему тосковала,
— Мужчины говнюки, — заявила Роза: — Найди себе двенадцатилетку и воспитывай должным образом, — посоветовала старая леди. — Это единственный способ.
Прежде чем Джина успела ответить, в комнату ворвалась Селестина — щедрая компенсация за недолгий брак с эффектным мерзавцем. Рыдая, она выдала обширный список претензий, обвиняя своих кузенов, Стефано и Роберто, в нескольких злодеяниях, проделанных с ее новой куклой-невестой и космическим грузовозом.
— Безнадежно, — всплеснув руками, молвила тетя Роза. — Даже мелкие — и те говнюки.
Покачав головой, Джина направилась в детскую комнату, чтобы установить перемирие.
В ту зиму Джина иногда вынимала из ящика комода цветочную карточку и глядела на нее. Вскинув руку, она громко, с присущей Сандосу античной церемонностью произносила: «Не требуется никаких объяснений». А их и не будет, поняла она, когда недели обернулись месяцами. Каждую пятницу Джина оставляла в трапезной у Косимо корм для морской свинки и мешочек со свежей подстилкой. После первых двух визитов она взяла себе за правило выполнять это, пока Селестина находилась в детском саду. Было достаточно тяжело объяснять малышке отсутствие и непостоянство Карло, чтобы пытаться объяснить еще и поведение Эмилио Сандоса. Однажды в начале весны Джина, доведя себя до ярости, подумала, не постучать ли в дверь Сандоса, дабы сказать ему, что он волен игнорировать ее, но не Селестину. Но почти сразу расценила это намерение как смещенную эмоцию, нацеленную скорее на Карло Джулиани, нежели на бывшего священника, которого она едва знала.
Джина сознавала, что ее интерес к Эмилио Сандосу замешан на романтическом идиотизме, уязвленной гордости и сексуальных фантазиях. «Джина, — говорила она себе, — Карло, разумеется, придурок, но ты — дура. Хотя с другой стороны, — прозаично думала она, — фантазировать о смуглом, погруженном в себя мужчине с трагическим прошлым куда занятней, чем рыдать из-за того, что некий мерзавец променял тебя на мальчика-подростка».
И Эмилио прислал ей цветы. Цветы и несколько слов: «Мне нужно время». Это подразумевает что-то, разве нет? Она не все выдумала. У нее есть записка.
Возможно, Джина хотела некой золотой середины между беспредельно изобретательным красноречием Карло и суровым, замкнутым молчанием Эмилио Сандоса. Но в итоге она решила играть по правилам Эмилио, даже если не вполне их понимала. И, похоже, иного выбора у нее не было — разве только вообще про него забыть. А это, как обнаружила Джина, был явно не выбор.
Что он ей мог сказать? «Синьора, возможно, я заразил вас и вашу дочь смертельной болезнью. Давайте надеяться, что это не так. Но прежде, чем мы узнаем, пройдут месяцы». Не было смысла ее пугать — он достаточно напуган за обоих. Поэтому Эмилио Сандос взял себя в заложники — до тех пор пока не сможет с полной убедительностью доказать себе, что не представляет опасности для других. Это потребовало от Эмилио усилий воли и полного изменения стратегии в его войне с прошлым.
Жизнь в одиночестве позволила ему с честью отступить с поля битвы, которым сделалось его тело. Служа когда-то источником удовольствий, оно стало нежеланным бременем, которое — за его непрочность и уязвимость — следовало наказать равнодушием и презрением. Эмилио его кормил, когда голод начинал мешать работе; давал ему отдохнуть, когда уставал настолько, что мог спать, несмотря на кошмары; ненавидел, когда оно подводило: когда почти ослепляла головная боль, а руки болели так сильно, что Эмилио смеялся, сидя в темноте, — боль, комичная в своей интенсивности.
Никогда раньше он не ощущал такой полной отчужденности от самого себя.
Эмилио не был девственником. Не был он и аскетом; обучаясь на священника, он пришел к выводу, что не сможет жить в целибате, если будет отрицать или игнорировать телесные потребности. Это мое тело, сказал он своему безмолвному Богу, это то, что я есть. Он обеспечил себя сексуальной разрядкой и знал, что ему это столь же необходимо, как еда или отдых, как отсутствие греховности, как желание бегать, играть в бейсбол, танцевать.
И все же Эмилио сознавал, что слишком гордился своей способностью контролировать себя и что это стало одной из причин его реакции на изнасилования. Когда он начал понимать, что от сопротивления ему делается лишь хуже, а те, кто им пользуется, получают еще большее удовольствие, то попытался сделаться покорным, игнорировать их, насколько возможно. Но это оказалось выше его сил: нестерпимо, невозможно. И когда он больше не мог выносить насилия, то решил, что скорее убьет или умрет, чем покорится еще раз, — и это стоило Аскаме жизни. Было ли изнасилование его наказанием за гордыню? Чудовищный урок смирения, однако такой, который Эмилио мог бы усвоить, если бы за его грехи не погибла Аскама.
Во всем этом не было смысла.
Почему Бог не оставил его в Пуэрто-Рико? Эмилио никогда не искал и не ждал духовного величия. Много лет он, не жалуясь, был solo cum Solus — одиноким с Одиноким, не слыша и не ощущая Бога, ничего не ожидая от Него. Эмилио жил в обществе, не будучи его частью, и жил в непостижимом, не будучи его частью. Он был доволен своей судьбой: бывший ученый, приходской священник, работающий в трущобах своего детства.
Но на Ракхате, когда Эмилио Сандос открыл свою душу, ее, против всех ожиданий, наполнил Бог — даже не наполнил, а наводнил! Эмилио ощущал себя затопленным, утонувшим в сиянии, оглушенным этой мощью. Он не добивался этого! Он не гордился этим, не воспринимал как награду. То, что его заполнило, было несоизмеримым, незаслуженным, невообразимым. Это было Божьей милостью, дарованной ни за что. По крайней мере, так он тогда полагал.
Было ли это самонадеянностью и неверием: считать, что миссия на Ракхат является частью некоего плана? До той самой секунды, когда джана'атский патруль начал убивать детей, не было ни предупреждения, ни намека, что они совершают роковую ошибку. Почему Господь покинул их всех: и землян, и руна? Откуда это безмолвное, жестокое равнодушие — после столь явного вмешательства?
«Ты совратил меня, Господи, и я позволил Тебе, — плача, читал он слова Иеремии, когда ушел Калингемала Лопоре. — Ты изнасиловал меня, и я сделался объектом осмеяния».