Дети мертвых
Шрифт:
Гудрун крест-накрест перечёркивает эту смерть, идя на кол, который окончательно пригвождает это мужское тело. Она хочет воткнуть этот кол себе в сердце, в надежде, что он наконец-то принесёт ей вампирскую смерть и одновременно отведёт от неё всё это недожёванное и затем изблёванное знание, которое никому не нужно, но которое всё ещё даёт ей своего рода жизнь. Но высокие озарения всегда выпадают нам от мёртвых, а не от живых. Мы черпаем их от Канта, Гегеля, Шопенгауэра и Йозефа М. Хауэра. Раны юного мёртвого, яд под его кожей светятся, тело его заледенело, детородный орган — его оленьи рога, которыми он хочет украсить свою стену, робкая попытка. Смертельно поражённая кожа горит; кажется, что она стянулась вокруг пыточного столба мяса, чтобы предложить его на продажу с подкупающей бесцеремонностью, обёрнутое кожей растение, которое есть последняя попытка подняться по верёвочной лестнице крови от корней волос земли, единственный козырь, который это тело может разыграть, чтобы снова родить себя из этого смертного летаргического сна. В газ были посланы многие — может быть, как раз этот молодой человек, который сам выбрал свою участь, оказался лишним крестиком в товарной книге колумбария? Как всё же интересен и многослоен пол, можно облупить его, как яичко, можно снять с него кожицу, как с плода, а внутри можно обнаружить даже доброе семя или рациональное зерно — неужто всё это напрасно утонет в болоте времени? Некоторые превзошли Гудрун Бихлер по своему значению, другие больше упражнялись в еде и питье, этой высшей школе управления печами, да, а заурядный человек всегда требует себе чего-то чрезвычайного.
Студентка слышит лёгкие шаги. Снаружи в траве всё кишит, все твари стравливаются друг с другом. Снизу из кухни гремит — кажется, теперь деньги стали временем, которое люди хотят потратить на еду. Пустые бутылки звонят друг в друга. Потом — шелест, Гудрун отсюда не видно, но ветер поднырнул под брошенный нейлоновый мешок и теперь кувыркается с ним, как зверёк, ловит шкуркой солнечные блики и с шорохом трётся о камни. Ничто и в то же время что-то, что
Отчаянно притворяясь непринуждённой, Гудрун Бихлер подходит к окну, никто и ничто ей не препятствует. Может, она и сама не препятствие, может, она и сама, со своей стороны, через кого-то просто переступила. Она оборачивается. Нет, никого. Но из её комнаты, которую она только что покинула, вдруг раздаётся шум веселья — или это кто-то плачет? Иногда трудно различить. Неужели кто-то вошёл туда за её спиной? Привидение молодого человека было осязаемо плотным, тогда как люди из этого пансионата казались Гудрун скорее фотографиями, которые она сама сняла в туристском запале, когда приезжий хочет запечатлеть такие предметы, на которые местные даже не глянут. Этот красноватый человек был закруглён со всех сторон, и взгляд у него был твёрдый, камере было бы за что зацепиться, потому что он даже не моргал. Эта плоть доверчиво положилась на Гудрун, как на сиделку, всем телом предавшись блаженству забвения. Теперь его, к сожалению, нет, и Гудрун одна-одинёшенька. Зато там, в комнате, кто-то дышит на два голоса или что-то дышит вдвоём, но кто там поёт дуэтом с кем-то или присвистывает при дыхании, снаружи не особо чётко слышно, Гудрун нагнулась к замочной скважине, чтобы посмотреть, не вошёл ли туда тот голый ледяной человек со своим воздушным орудием, которым он мог бы ещё немного поорудовать, чтоб разрядить его, но это бы она заметила. Посмотрим, думает она, наверно, уповая на возможность, что кто-то наконец-то мог остаться ей, как тележка для покупок. Она бы не отказалась. Она смотрит в замочную скважину, невольно принимая позу, похожую на позу давешнего молодого человека; её взгляд, приправленный, как вкусное блюдо, вводится, не мигая, — этот миг длится вечно — внутрь с правом основного съёмщика и по ту сторону скважины падает в комнату. Споткнувшись, взгляд поднимается на ноги и видит то, чего не видит и не спрашивает.
КАРИН ФРЕНЦЕЛЬ РАЗМЕСТИЛА свою мать в обломках садовой мебели, чтобы старая женщина запечатлевала ландшафт, но печать лишь тщетно тыкалась в засохшую штемпельную подушку. Эта мать давно уже не впускала в себя новые впечатления, и они, уже с незапамятных времён, молотом войны бьют не в ту доску, вколачивают гвоздь в крышку гроба, да не того, потому что те гробы все заняты ещё с тех пор. Иногда давно знакомое всплывает из воспоминаний и плещется пеной в помоях жизни, а брызги попадают на дочь и на её костюм, который, вновь приближенный к детским ползункам, куплен неделю назад специально для пробежек, но что-то ничего пока не пробегало. Карин, ещё довольно молодое, по мнению матери, существо, однако, вынуждена бегать, пока ещё выходит, причём постоянно натыкаясь на мать, которая ловит её двумя сачками своих рук в безмерном изумлении по поводу того, что дитя смеет так вольно выражать себя, и вытряхивает из неё последние выражения воли, как собака вытряхивает жизнь из своей добычи, которую крепко держит зубами за загривок. И куда опять бежит эта дочь? В офсайд весёлой компании, которую собаки этой прелестной группы туристов тянут вперёд на поводках их нескончаемых разговоров, постоянно вьющихся вокруг Северной Германии (места, откуда они приехали), от границ которой эти туристы, со своей стороны, храбро облаивают чужих; туда госпожа Карин бежала зря, поскольку её редко пускают в разговор, эту дочку, которая не знает, из какого колодца её случайные знакомые здесь черпают свои личные местоимения. Но в первую очередь они выступают за самих себя, эти отпускники и отпускницы, фронт по ту сторону границы в шестьдесят лет, и они решительно высказываются против тех, без кого мир мог бы вполне обойтись, послав их на фронт наших холодных стран — стран, хозяева которых никогда не вникали в их историю, да и зачем им это, они и так всегда одержат историческую победу. Так возникает новая война между нациями. В жёсткой связке со своими животными наши гости прочёсывают мир. Такая связь может быть и любовью! Никакое животное не тащит на поводке Карин, оно внутри неё, но слушается только мать. Карин до сих пор с ним толком не знакома, но чувствует, как оно в ней дрожит и в привычных местах ждёт подачки, которую туда положила мама. Там, где у других встроена их свободная воля, которую у них время от времени осматривает доктор, проверяя, во всех ли направлениях она может двигаться свободно, у Карин кто-то привязал домашнее животное, которое постоянно прогрызается наружу, но на волю так и не попадает. Его постоянно балуют собачьим лакомством «Чаппи и Паппи» за то, что оно способно на такое.
Сейчас они все, заключённые в свою группу, идут к открытым скалам, откуда можно бросать вниз камни. Мохнатые со-путники, по-собники отпускников, небрежно задирают ноги на деревья и окропляют их мочой. Воздух уже слегка завуалирован раннеосенней дымкой. Скоро набросят защитный покров тумана, под которым осенняя буря как следует тряхнёт мошну природы, пока зима окончательно не прикарманила её. Что для иных туристок собачьи поводки, которыми они привязаны к своим любимцам, то для Карин Френцель — сама наливная жизнь. Она ведь сидит за обедом — собственно, это уже осеннее меню, — жизнь нечто такое, что сотрясает ее ось, которую она до сих пор худо-бедно вращала, — может, грядёт новое оледенение, эра мороженого, если достаточно долго теребить эту ось. Внутри урчит, снаружи тянет холодком, мы натягиваем тёплую одежду. Карин сама себе в тягость, и уж тем более никто другой не вытянул бы её на короткий визит, чтобы потом снова отпустить её. К визитам, правда, допущен господин доктор в больнице, но к большему — нет. Подойдём ближе и послушаем дальше, радуясь нашему драматическому призванию: Карин Френцель, весьма заурядная, подкрашенные волосы, очки, торговая академия, секретарша отдела продаж одного концерна оргтехники, пять лет назад прошла компьютерные курсы рядом с шестнадцати-двадцатилетними. Ну и довольно! Всякий похититель жизни снял бы пробу с её ароматной уравновешенности и потом, в уверенности, что она камень без надписи (резец уже на первой букве выскользнул, не оставив ничего, кроме дырки), снова бы зашвырнул её в пруд, где она не смогла бы завести даже собственный круг, чтобы можно было мило поболтать.
Карин Френцель, вполне взрослая женщина средних лет, из которой мать давно уже тянет свои любимые конфеты; словно вязанный крючком чехол для рулона туалетной бумаги, старуха топорщится, нахлобученная на эту старую перечницу, свою дочь, на тот случай, если кто-нибудь захочет от неё немного отмотать. И унести с собой. Стоп, разве не было брака? Господин Брак умер несколько лет назад от рака, тихий человек, он ещё при жизни постоянно дремал. Костяк этого брака
Обрывки разговоров повисают в воздухе, как дымка над горным ландшафтом, долина тянется вдаль, и люди потянулись туда же. Ветер намекает на осень, а то и на зиму. Но до ландшафта пока не доходит, природа его ещё не обломала. Его сопоставляют с путеводителем, и вскоре выпадет отчёт, на том ли месте он стоит, не пострадал ли он от диких свалок (и от падения людей!). Так, а вот и я со своим штампом, примером технического воспроизводства, я уценяю всю природу и потом прохожусь по бумаге, на которой я уже две тысячи раз её припечатывала, и оставляю на ней свои следы. Теперь она вымерла, природа. Теперь ей уже не предпишут порядок, по которому сделанное мной было задвинуто в тень, которой я терпеть не могу. Потому что у меня нет человеческого отношения и не так много вещей, радующих меня! Карин Френцель удаляется на несколько шагов к уличной торговле и прикупает себе немного вида вдаль, который ей, в удобной нарезке, вручили ещё тёпленьким. Животным нечего возразить против их упоминания здесь, ведь для того их и вывели. На Карин надет этот новый костюм для пробежек с аппликациями, которые, собственно, являются в нём главными апелляциями (и где тут суд? на помощь!) к нашему вниманию. Они относятся к более высокой ценовой категории, остальной костюм участвует в этом скорее без всякого удовольствия. Их видно издали, эти примочки. Дорога к горному ручью тоже принимается во внимание, чтобы костюм не рассматривался сам по себе, а был в компании высокопарных речей и призывов отдать голоса. Ведь рейтинг Баха глубоко внизу. Аплодисменты. Они бурные, это факт, которого мы тоже добились своими руками. Деревянные мостки сбиты сапожником под старину. Дорога круто обрывается вниз, на неё валятся все шишки, иголки, конфетные фантики, люди выстраиваются гуськом, здесь можно идти вперёд только за другим. Но он то и дело останавливается, чтобы перевести дух на пустяки и перекинуться туманными обрывками разговора. Внизу всё кипит и пенится, как в барабане стиральной машины, клочья пены взлетают вверх из пасти псов Апокалипсиса, что злопыхают на своих более кротких собратьев, которые, пренебрегая природой, вынюхивают дичь, а ее здесь нагородили много. Первые старушки останавливаются на том месте, где ещё можно идти, подсаживаются, будто нашли друг друга, их ступни уже тоже подсели на лечебную и здоровую обувь. Только самые отважные пускаются в последний путь. Скоро всё смолкнет, потому что поток не даст слова сказать. Ковёр из хвои скрадывает шаг. Природа начинает проявляться и берёт руль в свои руки, лишь бы избавиться от нескольких фотографов-любителей. Наступает порог, за которым дичь уже не мы, не люди, а — внимание! — природа; пожалуйста, сдвиньтесь поближе, вот, теперь всё влезло: лес, вода и заросли. На обратном пути мы всё это испытаем заново; память, виляя хвостом, бросится нам навстречу, радуясь, что будущее опять не наступило, а то было бы ужас что. Да, а теперь вниз, навстречу потоку; уже редеет ельник и скудная трава бессмысленно чиркает перьями, ведя подсчёты, чтобы всё равно потом в балансе высокогорного ландшафта недосчитаться нескольких деревьев.
Узкая дорожка делает ещё один змеиный изгиб, ручеёк журчит, почти не слышный из-за рёва своего большого брата внизу (если бы на этом месте, следуя причудам холмистой местности, не установили звуковой экран, приглушающий рёв, то мы бы не услышали ничего из того, что несёт ручей), с которым он скоро сольётся. Где-то наверху, должно быть, много родников. Самые сильные из них были вшиты в вену высокогорного венского водопровода. Под тем предлогом, что здесь им очень круто, на этом месте остаются трое последних пожилых господ, которые до сих пор держались вместе. Они устраивают перекур с переговорами — осторожно, пожароопасно! — потом они снова вернутся назад. Карин Френцель, которую манит глубина, идёт дальше одна. Тот факт, что она моложе других, особенно заметно сказывается после обеда, между двумя и четырьмя часами — время, которые наши сенильные сениоры охотно проводят, ах, за сиестой. Ручеёк, кровотечение которого теперь сбегает по лесной почве вниз, впадает в треснутый бетонный бассейн, из которого он снова выбрасывается через своего рода сток. После этого ручью остаётся уже немного до скончания своих дней в гремучем потоке, о котором он, кажется, уже задумался, поскольку дело движется к тому. В бассейне вода запружена, но для чего? Может, для маленькой гидроэлектростанции? Плавательный бассейн неправдоподобен — кому здесь купаться? Для полива огородов? Сквозь деревья просвечивают какие-то каменные руины — неужто здесь было селение? В бассейне тёмная вода, зацветшая, застойная, хотя ручей живенько вьётся сквозь неё. Но он, кажется, не в силах влить молодую кровь в эту исконную жижу. Для чего служил этот бассейн? Дна не видно, замечает Карин, с любопытством подойдя поближе. Когда она склонилась над водой, ей показалось, что на неё глядит тусклый, потемневший осколок зеркала, а под ним тянутся извивы водорослей или другой растительности, клонясь то туда, то сюда, а потом снова собираются в атаку на свои корни. Бассейн, может быть, метра два глубиной, нет, глубже, — кажется, что вода в нём, далеко не достающая до краёв, легко доходит вниз, иногда тяжело дыша, до самого жерла Земли. Поверхность воды чуть заметно колеблется, будто мёртвые животные всё ещё упражняются в плавании. На поверхности вяло плавают несколько листиков: клён. Карин Френцель тупо смотрит на них некоторое время, а потом до неё доходит, что тут не так. Вокруг нет ни одного лиственного дерева! Лишь тёмные ели монокультурного леса. Откуда взялись эти листья? Кто или что бросилось в этот бассейн, из которого поднимается неописуемая гнилостная вонь, кто здесь так ударил по природе, что гулко разнеслись трубные звуки? Деревья не отражаются в тёмном металле воды, да и лицо Карин не даёт приличного оттиска, оно тотчас теряется в непроницаемости, которая растворяет всё, что к ней приблизится, как будто этот бассейн наполнен кислотой или другой разрушительной субстанцией. Листья лежат на поверхности совершенно неподвижно, а ведь должны бы хоть немного кружиться, метров, замаскировавшись ветвями, как войско. И в центре непроницаемости этого воинского подразделения природы, должно быть, кто-то прорубил окно. В другое измерение? Неужто сам ландшафт превратился в телевидение, вместо того чтобы выглядывать из него в виде заставки Австрии? Этот необозримый груз природы, который сейчас издал свисток, это прибытие на головной вокзал сути, которая хочет стать нашим домашним существом, ибо она теперь с силой врывается в Карин, пронизывает её через все отверстия, да, как будто это живое, но невидимое хочет прорваться сквозь заграждения на поп-концерт, а ему оказывают мощное сопротивление какие-нибудь охранники или телохранители, которые должны ограждать звезду, что взошла там, на небе, для того чтобы наш брат мог сколько угодно на неё смотреть и тосковать, но не хватать руками.
Воздух в горах часто выкидывает шутки с человеком. Иногда нельзя определить происхождение звука. Что-то коротко пролает не к добру Карин или ей назло, чтобы испортить ей те часы, которые она, по её мнению, здесь провела. На самом деле то было всего несколько минут. Вой лишь ненадолго появился и тут же снова покинул эту высокую сцену из воды, над которой он прозвучал. У женщины волосы встали дыбом. Этот вой мог бы остановить огромные толпы, даже не понадобилось бы вводить в действие вид исторгшего его зверя. Госпожа Френцель отвернулась, её путь тоже обратился вспять, и оба в панике ринулись прочь. Человек часто создаёт себе опасность сам: пожалуйста, не подходите близко к краю обрыва, он — самое последнее, чему вы должны послать привет, а у вас может не остаться времени на почтовую карточку. Сразу за последним поклоном всё обрывается, уходя на несколько метров вниз, к самому мосту. Там находится высокоактивная тяжёлая вода Вильдбаха, которую он еле подбрасывает вверх и еле ловит, игра, знакомая нам по многим кошмарным картинам, в которых воду приходится играть нам самим. Воздух тотчас останавливается, радио тоже замолкло на полуслове. Сразу после этого оно снова будет нервно и с дрожью (Карин еле нащупывает кнопку) включено, гнездо батарейки безжалостно разорено, женщине приходится раздумывать, туда или сюда плюсом, этот вечный вопрос потребителя, и через мгновение уже другой певец берёт на себя заботу о нашей беззаботности при помощи новой песни. Ему-то не приходится пробираться здесь сквозь загаженную чащу. Тем не менее глядь — и он сам произвёл кучку, радио подогревает нас и выдаёт ещё одну тёпленькую кучку блевотины — прямо нам в руки.
Что это там у перил моста, не женщина ли? Разве может так быть, что она, назло эстетике, носит такой же костюм, как и наша Карин Ф.? Подойдём поближе — а вдруг это и вовсе тот же самый? Карин Френцель ускоряет шаг, думает, что так и пойдёт дальше, она поддаёт газу но так и застывает в воздухе, как в замедленном кадре, потому что дальше всё круто обрывается, на много метров вниз. Карин запрокидывает голову, разжимает зубы для крика, всё остаётся там, где было, только она нет, но она видит, она видит, что там, внизу, который — низ — по прихоти силы тяготения теперь взял верх, там оперлась о перила женщина, от которой исходят пленительные чары бездны хорошего вкуса по части моды, светлое видение, ибо эта женщина, кажется, сама Карин и есть! Блистательная незнакомка! Блистающая ценником, в знак того, что этот костюм был уценён не ради одной Карин, но и другие могли купить его на летней распродаже. Итак, Карин только рот успела раскрыть, как с её губ сорвалась крохотная птичка крика, конечно же: слово не воробей, вылетит — не поймаешь; опасный груз — речь, которой загружена наша машина, но сегодня этот груз нам уже не понадобится.