Дети Ноя
Шрифт:
Сейчас, по прошествии времени, я понимаю, насколько прав был отец: ведь пассивность и бездействие были нашими злейшими врагами. Нехотя, против воли, мы подчинялись его приказу и молча кружили по нашей террасе, точно каторжники на прогулке; только теперь я нее чаще и чаще ходил, закрыв глаза.
8
В это утро я поднялся много раньше обычного. То ли я потерял ощущение времени, то ли интуитивно почувствовал, что происходит нечто необычное? В столовой было пусто, я наспех оделся и на цыпочках прокрался на сеновал. Едва я приоткрыл ставень, как меня ослепило багровое зарево, и я пулей взлетел вверх по лестнице.
Зрелище,
Я так и замер с разинутым ртом, чувствуя, как одолевают меня разом и восхищение перед этой красотой, и неясный страх. Впечатление странной нереальности, о которой часто говорил мой отец в связи со снегом, захлестнуло и меня; казалось, грядет какое-то эпохальное событие — то ли наше счастливое избавление, то ли погибель.
Я облегченно вздохнул, увидав, что из снежного туннеля вынырнула голова отца. Он вскарабкался на помост, облокотился на перила, и по его ошарашенному виду я понял, что он тоже не способен разобраться в этой перемене.
Конечно, живя в серых сумерках, мы жадно ожидали возвращения солнца, но теперь вдруг его размеры и зловещая окраска внушили нам новый смутный страх. И тем не менее это было знаменательное событие, и Па, ясное дело, зафиксировал его в своем журнале, правда, не вдаваясь в подробные прогнозы. Он увидел в нем главное: перерыв в нашем монотонном бытии, не исключавший, правда, возможности какой-то неведомой катастрофы. Он записал также, что всегда верил в знаки судьбы, но не в силах расшифровать этот, и что карты, разумеется тотчас запрошенные по столь значительному поводу, дают весьма двусмысленное толкование. Так что нам в этом красном зареве, которое с одинаковым успехом могло предвещать и начало, и конец света, оставалось лишь молиться да ждать.
Отныне солнце вставало каждое утро, все так же заливая небосвод пурпуром, но оно совершенно не грело, и температура не поднималась выше нуля. Однако мы стали выбираться наверх с большей охотой: тревога наша слегка улеглась, и, как мне помнится, даже с некоторым удовольствием подставлял лицо под солнечные лучи. Закрыв глаза, я подолгу стоял на помосте, и мне казалось, что в меня проникает какая-то новая сила.
Ослепительная снежная пустыня по-прежнему простиралась до самого горизонта: снег все не таял и небо оставалось пустым. Когда Па, стоя лицом к долине, выкрикивал имя Себастьена, его голос странно звенел и быстро таял в пустоте. Каждый вечер Па с часами в руках так же упрямо поджидал пятичасовой самолет, но тщетно, тот не появлялся. Со свойственным ему упорством Па не оставлял своих попыток, так же как Ма, упрямо надеясь на чудо, продолжала время от времени снимать трубку видеофона и набирать номер за номером. Но аппарат молчал, и с течением дней я видел, как оба они, и отец и мать, теряли веру в удачу.
Зато Па воспользовался ясными днями, чтобы укрепить и расширить наш помост. До сих пор он был весьма скромных размеров, и мы с трудом умещались там все четверо, когда совершали ежедневные прогулки. С помощью досок, балок и веревок Па удлинил и расширил платформу. Теперь, после его двухдневных трудов, она достигала половины длины всего дома, то есть была около семи метров. При четырехметровой ширине она превратилась в действительно удобное место для прогулок, где можно было вволю дышать воздухом и даже заниматься спасительной для нас гимнастикой.
Па даже додумался соорудить небольшую беседку: открытая на юго-запад, она ловила солнечные лучи; там он поставил пару старых кресел. Тепло одевшись, мы присаживались на их продавленные сиденья в перерывах между сеансами гимнастики, и скоро наши лица покрылись легким загаром.
Это беспорядочное сооружение из балок и досок, которое Ма в приступе лирического настроения окрестила «нашими висячими садами» [27] , напоминало мне скорее
27
Намек на одно из семи так называемых чудес света — «висячих садов Семирамиды» в Вавилоне конца IX в. до н. э.
Отец тем временем вошел во вкус. Занявшись этой фантастической архитектурой, он больше не расставался с молотком. Он соорудил крошечную метеорологическую станцию, снабженную барометром и термометром; затем приспособление для подачи дымовых сигналов из покрышки, которую можно было мгновенно поджечь в цинковом корыте, в случае если покажется самолет; и, наконец, мостик, ведущий от террасы к задней стене дома. По нему мы относили туда мусор и помои, а также навоз, в избытке скопившийся в хлеву. Теперь мы могли поднимать его в ведрах на чердак, втаскивать их на террасу с помощью ворота, установленного у самого входа в снежный колодец, и потом вываливать в снег; еще теплая масса медленно оседала… Па, со свойственной ему изобретательностью, вычислил, куда именно надо сбрасывать навоз, чтобы после таяния снега он попал прямо на кучу во дворе, из которой удобряли землю в саду.
В общем, жизнь у нас там, наверху, била ключом: визжали пилы, стучали молотки. Все усердно трудились, включая Ноэми, которая подавала гвозди. Ма напевала арии из «Пелеаса» или «Кармен». Незаметно проходили часы, мы увлеченно работали и временами попросту забывали о нависшей над нами угрозе.
Кроме того, от работы на свежем воздухе у всех разыгрывался такой зверский аппетит, что мы с нетерпением ждали минуты, когда отец, поглядев на часы, скажет: «Ага, уже полдень. Перерыв!» Мы с Ноэми тут же, не ожидая особого приглашения, мчались вниз, в столовую, погруженную в непривычный теперь полумрак. Я быстренько зажигал лампу, Ноэми принималась раздувать огонь в камине.
Сколько же дней провели мы возле очага в этой просторной низкой комнате, которая и держала нас в плену, и защищала, наподобие одной из тех пещер, где тысячелетия назад жили наши далекие предки! Еще немного, и я легко представил бы себя в такой пещере! Полумрак, отблески огня, шершавые стены, запах дерева и дыма, даже борода моего отца, теперь совсем запущенная, — все помогало проникнуться этой иллюзией.
Здесь, в столовой, разворачивался наш ежедневный ритуал: еда, работа, чтение и все чаще и чаще — молитвы; ощущение близости друг к другу, как будто мы составляли единое существо, придавало нам мужества в борьбе с испытаниями. Что мы могли бы сделать поодиночке? Мой отец, может, и продержался бы, и то я сильно в этом сомневаюсь. Перечитывая его записи, я убеждаюсь в том, как подстегивало его наше присутствие: ведь и он, внешне уверенный и спокойный, знал минуты страха и отчаяния. И надо ли говорить, что без его изобретательности, настойчивости, любви, мы, вероятнее всего, поддались бы панике и скоро погибли. Человек — существо коллективное, даже если он и приговорен иногда — чаще себе на беду, чем на благо — к минутам одиночества. Это я начал ясно осознавать тогда и часто размышлял над этим впоследствии; и теперь я знаю наверняка: нас спасает общение. В отрочестве я иногда восставал против семейной жизни, теперь стою на более здравой позиции. Да, я многое узнал, во многом переменился, но это не только вопрос возраста. Несчастье — лучший учитель, хотя и учит порой слишком жестоко.
Как видите, я ударился в философию. Но нет, философом я не стал. Я побаиваюсь абстрактных идей, не слишком применимых к реальной жизни. Им я предпочитаю образы, например вид нашей «пещеры», в которой помню все до мельчайших подробностей: камин, черный от сажи, грубые железные цепи очага, чуть скошенная каминная доска, котелок на треножнике, такая-то трещина в стене, такая-то щель в балке, на которой стоит пара медных кувшинов и три глиняных горшка, а в одном из них торчит пучок желтоватых пыльных иммортелей — никому и в голову не пришло бросить их в огонь, должно быть, из суеверия. Обернусь ли я мысленно, и вижу стенные часы, скамейки, стол, календарь на стене, буфет, забитый посудой, банками и коробками, отцовский верстак в углу, дверь на сеновал и тяжело обвисшую на гвозде — словно повешенный зверь! — меховую куртку.